Иэн Макьюэн - Солнечная
Это было возмутительно. Поезд уже замедлял ход, люди снимали с вешалок свои пальто, механический голос напоминал им, чтобы они не забыли багаж. В довершение своего торжества молодой человек смял в кулаке пакет и бросил в урну под столом. Затем прилежно стер ладонью со стола соль и крошки. Биэрд был окончательно унижен. Вот что значит постареть: тебя третируют молодые, более сильные, а ты не можешь с ними поквитаться. С теплой жалостью к себе он ощутил, что в этом моменте сконцентрировались все несправедливости истории, все угнетение, все тиранские измывательства над законом, ничем не оправданные вторжения, безумства военных диктатур, и поэтому самоуважение, долг перед всеми слабыми на земле обязывают его дать отпор. В противном случае как ему уважать себя дальше? Он резко подался вперед, схватил бутылочку противника, свинтил пробку и выпил – пить ему, кстати, хотелось, – выпил все двести пятьдесят миллилитров до дна, до последней капли. И с вызовом – на тебе – швырнул бутылку на стол. Синяя крышечка скатилась на пол.
Молодой человек подумал секунду, выпрямился во весь рост – под метр девяносто – и шагнул в проход. Биэрд уже жалел о своей дерзости, но продолжал сидеть, ничем не выдавая страха. А тот поднял мощную руку, одним плавным движением спустил чемодан Биэрда и мягко поставил на пол рядом с хозяином. Если это и был жест раскаяния, то Биэрд все равно не смягчился и наградил врага злобно-презрительным взглядом. Тот помешкал, глядя на Биэрда то ли с грустью, то ли с жалостью, и пошел прочь.
Биэрд сидел, пока молодой не скрылся из виду. Он никогда больше не хотел видеть этого человека. Целая минута прошла, прежде чем он ступил на платформу. Слегка дрожа от гнева, или от пережитого потрясения, или от того и от другого, он не без труда влез в пальто – пояс закрутился вокруг рукава. Шнурок на туфле развязался. Он присел и, завязывая его не вполне еще послушными пальцами, вспомнил, что забыл газеты в вагоне, но решил не возвращаться. Наконец, более или менее успокоившись, он пошел по платформе к билетному контролю. Этот момент останется с ним навсегда и будет всплывать как символ при каждой его попытке пересмотреть прошлое, обрести новый или более правильный взгляд на собственную историю, собственную глупость и на побуждения других людей. Биэрд остановился за десять шагов от барьера. Он поставил чемодан стоймя и полез под пальто в карман пиджака за билетом. В кармане было что-то еще, что-то целлофановое, пузатенькое, хрустящее. И возникло смутное детское воспоминание о фокусе на поселковом празднике, когда заезжий чародей достал из уха десятилетнего Майкла Биэрда то ли яйцо, то ли кролика или цыпленка, словом, что-то физически невозможное, как эти чипсы, которые он уже съел. Он вытащил пакет и оцепенело смотрел на него, на британский флаг, на пляску мультяшных зверушек, желая, чтобы они исчезли. А тот другой пакет? Какой каскад переоценок каждого момента, каждого душевного движения и личности человека, которого он никогда больше не хотел видеть, и того, как он сам, Биэрд, должен был выглядеть в его глазах… Злобным сумасшедшим!
Он был настолько не прав во всем, что испытывал сейчас чувство освобождения, странную радость. Не могло быть никаких оправданий, никаких доводов в его защиту. В груди набухал невеселый смех. Настолько очевидной, вопиющей была его ошибка, настолько обнажился он в собственных глазах, круглый дурак, что чувствовал себя очистившимся, как кающийся грешник, как ликующий средневековый флагеллант со свежими рубцами на спине. Этот несчастный парень, который отдал тебе свою еду и питье, поделился последними крошками, снял для тебя чемодан, – он был другом человечества. Нет, нет, не сейчас, муки ретроспекции надо отложить на потом.
Сейчас надо было торопиться, но он долго стоял на платформе под высокой стеклянной крышей, среди множественных эхо, и пассажиры обходили его, а он прижимал пакет с чипсами к груди с ощущением, совершенно ошибочным, что озарен ярким светом.
В такси, по дороге с Паддингтонского вокзала к «Савою», он напоминал себе, что надо быть осторожным: день не заладился, а ему выступать перед публикой, и в перерыве конференции по контракту он должен общаться с участниками и может столкнуться с журналистами, мужчинами и женщинами, под личиной человеческого участия и понимания прячущими бездушное, хищническое нутро. По прежним своим успехам они знали, что его легко спровоцировать на опрометчивое заявление, на рискованную гипотезу – свобода мысли не его ли долг? – которые будут выглядеть в печати глупыми или сумасшедшими, если отрезать все оговорки, сослагательность, шутливость. Одно теоретическое высказывание уже стоило ему такого заголовка: «Нобелевский профессор: конец близок».
Самому ему конец – так тогда казалось – пришел не далее, как в прошлом году, и любопытно, что люди уже начали об этом забывать. Это было равносильно своего рода прощению. Помнился какой-то шум, какие-то новостные колыхания вокруг имени Майкла Биэрда, но подробности смазались. Оказался он в чем-то не прав или же прав был с самого начала? Напал он на кого-то или сам был потерпевшим? Арестовали там кого-то? А тогда, когда эта буря разразилась, один коллега, видный специалист по компьютерному моделированию, сказал ему, что фотографию нобелевского лауреата, уводимого в наручниках под презрительные выкрики толпы, напечатали четыреста восемьдесят три газеты. Биэрд запомнил число, унижение его было всесветным, но остальные об этом, кажется, забыли. Память публики заполнил новый материал; свежие скандалы, спортивные события, признания, война, цунами и сплетни о знаменитостях начисто стерли его имя с доски. Двенадцатимесячный поток, непрерывно набухавший, вынес его на безопасный берег.
Дробились даже его воспоминания о тех событиях, о собственных тогдашних переживаниях. Оказавшись в центре внимания прессы, он ощущал замешательство, больше похожее на головокружение. К счастью, темный осадок в его памяти постепенно растворился, превратился в расплывчатый водяной знак. Но некоторые детали сохранились четкими и живыми благодаря тому, что он о них рассказывал. Биэрд считал, что всякие историйки – сорняки беседы, и тем не менее продолжал их рассказывать. Например, когда наручники сомкнулись на его руках, он вовсе не ощутил холод стали, как это описывают в детективных романах. Его наручники долго грелись утром под габардиновым жилетом полицейской дамы, которая его арестовала. И зловещим было как раз тепло чужого тела, уютно обнявшее запястья. Также принято думать, что если читаешь в газете статью о чем-то известном по собственному опыту, то по меньшей мере один важнейший факт непременно будет перевран. С ним было иначе. Он изумлялся тому, сколько точных сведений о нем откопали. Искажение заключалось в том, как их сопоставляли, чтобы вложить в них порочащий смысл, удерживаясь в миллиметрах от подсудной клеветы. Поражала дотошность неугомонных газетных ищеек, за день или два проникших в темные уголки, трущобы густонаселенной частной жизни, мигом вытащивших на свет залежи злобы из старшего брата его третьей жены, почти немого анахорета, который терпеть не мог Биэрда и жил без телефона у проселочной дороги на пустынном северо-западном мысу брунейского острова у берегов Тасмании.
Пресса вывернула жизнь Биэрда, как мусорную корзину. Раза два встряхнуть – и посыпались всякие полузабытые клочки. В других обстоятельствах за такое не жалко было бы и заплатить. Независимо друг от дружки его бывшие жены, добрая старушка Мейзи, Рут, Элеонора, Карен и Патриция, отказались разговаривать с газетчиками. Это глубоко его тронуло. Большинство бывших любовниц повели себя лояльно, только охвостье высказалось – одна лаборантка, одна конторская администраторша. И еще двое ученых, обе неудачницы и ничтожества. К удивлению, нашлись и самозванки. Протрубила последняя труба, и эта крохотная компания бывших любовниц и самозванок повылезала из могил и катакомб на свет, чтобы предстать перед своим Создателем, журналистом с чековой книжкой, и разоблачить Биэрда как женоненавистника, эксплуататора и мелкого паразита.
Но ни молчание, ни лояльность не спасали от крючка. Охват был полный. Пока внимание прессы не переключилось на спортивный скандал, Биэрд был ее любимой игрушкой. На первой полосе одной газеты он был изображен в виде похотливого козла, который манит кого-то вялым копытом, и надпись: «Далее: женщины Биэрда». С упавшим сердцем он развернул газету, окинул взглядом галерею лиц – сотрудниц, старых подруг, жен, Мелиссы, – и что-то шевельнулось в нем, и внутренний голос, твердый, без униженности, шепнул, что не так уж плохо прожил он эти тридцать или сорок лет, что все они были достойными женщинами, с большой выдержкой. Что до самозванок, авантюристок, то их было всего три и не очень красивые. Но разве не любопытно, как проводили они с ним вымышленные ночи? Он был польщен.