Даниэль Кельман - Измеряя мир
Нет, сказал дипломат кисло, это не он, а его брат. Их часто путают. И он тут же распрощался и удалился мелкими шажками.
Ночью боли в спине и животе не давали Гауссу уснуть. Он ворочался с боку на бок и тихонько проклинал судьбу, Веймар и прежде всего Бесселя. Рано утром, Бессель еще не вставал, он приказал кучеру запрячь лошадей и немедленно отвезти его в Гёттинген.
Добравшись до места, еще с дорожным саквояжем в руке, время от времени складываясь пополам от болей в животе или уродливо откидываясь назад из-за негнущейся спины, он явился в университет и спросил, как обстоят дела со строительством обсерватории.
Из министерства пока ничего не слышно, сказал чиновник. Ганновер далеко. Никто ничего толком не знает. Если господин Гаусс забыл, то позвольте напомнить: идет война.
У армии есть корабли, сказал Гаусс, они плавают по морю, а для этого нужны навигационные карты, но составить их, сидя дома на кухне, крайне затруднительно.
Чиновник пообещал в скором времени узнать что-нибудь новенькое.
Он сказал, что, между прочим, планируется заново провести подробную геодезическую съемку королевства Вестфалия. Господин профессор ведь однажды уже работал геодезистом. А здесь как раз требуется знающий математик, чтобы возглавить эти работы.
Гаусс открыл рот. Собрав всю волю, он совладал с собой и не накричал на чиновника. Закрыв рот, он ушел домой, не попрощавшись.
Рванув на себя дверь в квартиру, он прокричал, что вернулся и в ближайшем будущем не сделает из дома ни шагу. Когда он снял в прихожей сапоги, из спальни вышли доктор, повитуха и теща. Ага, прекрасно, на сей раз он не осрамится. Широко улыбаясь и демонстрируя избыток чувств, он спросил, свершилось ли уже главное и кто появился — мальчик или девочка и, прежде всего, каков вес младенца.
Мальчик, сказал врач. Но новорожденный при смерти. Как и его мать.
Перепробовали все, что могли, сказала повитуха.
Что было потом, никак не складывалось в его памяти в единую картину. Ему казалось, что время то убегало вперед, то сильно отставало, открывая другие возможности, которые тут же взаимно исключали друг друга. В одном из воспоминаний он видел себя у постели Йоханны, когда она на короткое время открыла глаза и бросила на него взгляд, но не узнала его. Волосы прилипли к лицу, рука влажная и бессильная, корзина с младенцем стоит возле его стула. Однако этому воспоминанию противоречило другое: она лежала уже без сознания, когда он ворвался в комнату; третье хранило в памяти, что к этому моменту она уже умерла — кожа бледная, словно восковая; в четвертом он до ужаса ясно видел, что разговаривал с ней: Йоханна спросила, умрет ли она, и он, немного поколебавшись, кивнул, после чего она попросила его не горевать слишком долго: люди сначала живут, потом умирают, жизнь так устроена. Только после шести часов вечера все собралось и прояснилось. Он сидел у ее постели. Все остальные шептались в прихожей. Йоханна умерла.
Гаусс отодвинул стул и попытался внушить себе мысль, что ему придется снова жениться. У него ведь дети, и он не знает, что это такое — растить их. И вести домашнее хозяйство он тоже не умеет. А прислуга это слишком дорого.
Он тихо открыл дверь. Вот в том-то и штука, подумал он. Жизнь продолжается, хотя все кончилось. И надо делать распоряжения, организовывать быт: каждый день, каждый час, каждую минуту. Словно в этом еще есть какой-то смысл.
Он немного успокоился, когда услышал, что пришла его мать. Он сразу подумал о звездах. Краткая формула, которая одной строкой обобщит и зафиксирует их движение в космосе. Впервые он понял, что никогда не сможет найти эту формулу. Постепенно стемнело. Обуреваемый сомнениями, он направился к телескопу.
ГОРА
При свете коптящей лампы, под вой ветра, неустанно гнавшего падающий сверху снег, Эме Бонплан пытался написать письмо домой. Когда он вспоминал прошедшие месяцы, ему казалось, будто он прожил не один десяток жизней, похожих друг на друга, но ни одну из них ему не хотелось прожить еще раз. Путешествие по Ориноко представлялось Бонплану чем-то, о чем он читал в книгах. Новая Андалусия — словно миф доисторических времен, Испания осталась в памяти не больше чем просто слово. А тем временем он уже чувствовал себя лучше, выпадали даже дни без приступов лихорадки, и кошмарные сны, в которых он душил барона Гумбольдта, разрубал на куски, стрелял в него, сжигал, травил ядом и заживо хоронил, забрасывая камнями, мучили его все реже.
Он задумался, рассеянно покусывая гусиное перо. Чуть выше по склону горы, в окружении спящих мулов, с заиндевевшими волосами, припорошенными снегом, Гумбольдт производил расчеты, определяя их координаты по лунам Юпитера. На коленях у него лежал барометр в стеклянном корпусе. Рядом, закутавшись в шерстяные пледы, спали трое проводников.
Завтра, писал Бонплан, они намереваются совершить восхождение на вершину вулкана Чимборасо. На тот случай, если им не суждено выжить, барон Гумбольдт настоятельно посоветовал ему написать прощальное письмо, ибо недостойно умереть просто так, не оставив последнего слова. На горе они будут собирать камни и растения, ведь даже здесь, наверху, встречаются неизвестные образцы флоры, и он за последние месяцы обработал их столько, что несть им числа. Барон утверждает, что существует всего шестнадцать основных видов растений, но он, Бонплан, между прочим, хорошо умеет распознавать разные виды растений, и ему они представляются неисчислимыми. Большую часть препарированного материала, в том числе три древних трупа, они погрузили в Гаване на корабль, взявший курс на Францию, а на другом корабле отправили брату барона Гумбольдта гербарии и все записи. Три недели назад, а может, и все шесть, дни бегут так быстро, что он потерял им счет, они узнали, что один из кораблей затонул. Барон сперва воспринял это как настоящую трагедию, но потом сказал, что это не так уж и страшно, у них ведь еще все впереди. Ему, Бонплану, было в тот момент не до переживаний, его сильно мучила лихорадка, он даже с трудом соображал, где он, что здесь делает и вообще кто он такой. В бреду ему досаждали кошмары, он постоянно сражался с жужжащими в ушах мухами и скребущими и ползающими в мозгу пауками. Он старался мысленно не возвращаться к этому и только надеялся, что трупы были на другом корабле. В их обществе он провел столько часов, что к концу плавания по Ориноко видел в них не просто груз, а своих молчаливых спутников.
Бонплан вытер лоб и сделал большой глоток из медной фляги. Раньше у него была серебряная, но он потерял ее при непонятных обстоятельствах, о которых никак не мог вспомнить. У них ведь еще все впереди, написал он. Заметив, что эта фраза встречается теперь в его письме дважды, он вычеркнул ее. У них ведь еще все впереди! Он заморгал и вычеркнул еще раз. К сожалению, он не может описать их путешествие в деталях, у него все путается и плывет перед глазами, остаются только обрывочные картины, которые лишь с трудом удается связать между собой. В Гаване, например, барон приказал поймать двух крокодилов и запереть их со сворой собак, чтобы изучить хищнический инстинкт крокодилов. Невыносимый визг и вой бедных псов напоминал детский плач. Стены после этого были в крови, так что помещение пришлось красить заново за счет барона Гумбольдта.
Бонплан закрыл глаза, вновь открыл их и изумленно огляделся, словно забыл на мгновение, где находится. Он закашлялся и снова глотнул из фляги. Перед Картахеной их корабль едва не перевернулся, а на реке Магдалене москиты терзали их еще отчаяннее, чем на Ориноко, а потом они взбирались по тысячам ступеней, вырубленных в скале исчезнувшим народом инков, к ледникам на вершинах Кордильер. Обыкновенно путешественников поднимают туда на носилках туземцы, но барон Гумбольдт этому решительно воспротивился, ибо такой способ передвижения оскорбителен, по его мнению, для человеческого достоинства. Носильщики пришли в неописуемую ярость, чуть их не побили. Бонплан перевел дух и, сам того не желая, тихонько вздохнул. Перед въездом в Санта-Фе-де-Богота их встречала местная знать, слава явно бежала впереди них, но, как ни странно, все слышали о бароне и никто — об Эме Бонплане. Может, все дело в лихорадке? Тут он замер, подняв перо, последняя фраза показалась ему нелогичной. Он собрался было вычеркнуть ее, но раздумал.
Там собралось одно благородное общество, потешавшееся над тем, что барон противится выпустить из рук барометр, удивлялись они также и тому, как мал ростом столь знаменитый человек. Беседа протекала у биолога Мутиса. Барон все время порывался завести разговор о растениях, но Мутис то и дело прерывал его, полагая, что не приличествует в хорошем обществе беседовать на подобные темы. Однако же ему, Бонплану, удалось потом несколько усмирить лихорадку целебными травами Мутиса. В доме у него горничной служила молоденькая незамужняя индианка с высокогорного плато, с которой он (тут Бонплан вздохнул, глотнул из фляги и украдкой взглянул, сморщив лоб, на едва различимую в сумерках фигуру Гумбольдта), вел приятные беседы о том, о сем и о многом другом, пока барон осматривал рудники и составлял карты. Превосходные карты! В этом он нисколько не сомневается.