Дина Рубина - Белая голубка Кордовы
— Ну, да… подпись была, внизу, можно прочесть две-три буквы. А на обороте — там все в грязи и пыли, конечно, но разобрать можно: «Саккариас Кордовера». Вы говорите — лет сто, а там год написан — 1600-й! Такие дела… Все вещи они отсюда забрали, само собой. А вот картину, что висит у нас — ее, может, забыли, а может, оставили, или просто не знали, что старуха еще раньше приказала вынести ее в сарай, когда увидела, как та покоробилась, решила, наверное, что сделать тут ничего невозможно. Сейчас трудно сказать, сеньор…
— Послушайте… — проговорил Кордовин, уже не стараясь подбирать слова. — Вот моя визитная карточка. Я эксперт, искусствовед, сотрудник одного из музеев. Не хочу огорчать вас, но эта картина очень скоро погибнет, она в ужасном состоянии. Никто ее такой не купит, и она просто осыплется окончательно года через два-три… Между тем я готов сделать вам интересное предложение. Продайте ее мне! Назначьте цену, я торговаться не стану. Скажу вам прямо: особой художественной ценности она не представляет. Автор не был выдающимся мастером. А я отдал бы ее в реставрацию и затем перепродал какому-нибудь провинциальному музею — там будут рады любому пополнению. Видите, я совершенно откровенен с вами… Подумайте над моим предложением.
Усач остолбенел, разволновался… Вытер руки полотенцем и вышел из-за стойки.
— Не знаю, сеньор… А сколько бы, к примеру, она могла стоить?
— Учитывая ее бедственное состояние и значительные затраты на реставрацию, не слишком много. Тысячи полторы от силы.
— О… — тот был приятно удивлен. — Ну, это совсем неплохие деньги, а? — он вздохнул, поколебался. — Но я должен посоветоваться с Пепи. Полторы тысячи, говорите… Мне-то, по правде, этот святой без особой надобности, а вот Пепи над ним трясется. Она его даже лаком покрывала, чтобы не слишком осыпался.
Лаком, о боже… можно представить эти спасательные работы от Пепи…
— Да. Полторы тысячи — цена неплохая, — серьезно согласился он, — если учесть, что реставрация обойдется мне не менее чем в несколько тысяч. Там, видите ли, слишком много проблем: картина бытовала в ужасных условиях. Много я не выиграю, вы — тоже. Но оба сделаем благородное дело: спасем неплохую старую картину, а?
Он улыбнулся хозяину поверх двух золотистых, спутанных под дождем макушек американских туристок.
— Я уезжаю завтра днем. Поговорите с супругой — уверен, что она разумная женщина и не станет упорствовать и этим губить полотно. А я утром зайду к вам пораньше. Вы когда открываетесь?
— Да мы с семи на ногах. Тут же университет рядом. К нам студенты перед занятиями забегают — выпить кофе с круассаном. Вы меня прямо разволновали, сеньор… Не знаю, что сказать. Постараюсь уговорить мою Пепи, сеньор… — и приблизил к глазам визитку: — сеньор… о, Zacarias! Значит, вы тезка нашему художнику? И фамилия похожа: Kor-do-vin… Вы что — русский? Неужели! Так хорошо говорите по-нашему…
Не в силах больше слушать эту усатую чушь, Кордовин с порога махнул хозяину рукой и вышел в дождь, ни на минуту не утихавший.
* * *Надо было куда-то податься. Надо было срочно куда-то и зачем-то себя потащить. Проволочь так, чтобы устать и не думать, и не загадывать — чем закончатся переговоры усача с его Пепи, любительницей искусства…
Где-то он встречал имя этого художника — Саккариас Кордовера… Действительно, почти тезка. Привет тебе, благородный мастеровитый дон Саккариас, от прощелыги и преступника Захарки.
А вот охаял он мастера напрасно. Конечно, подлинные живописные слои откроются после расчистки, но и сейчас видно, что картина хороша. Кордовера… Кордовера… Что-то знакомое. Вроде бы одна из его работ висела в доме-музее Эль Греко, в компании современников великого Мастера, но там уже полгода как ремонт и тотальная перестройка… Куда, к кому бы из местных сунуться, не вызывая особого интереса? Господи, только бы Пепи любила денежки так же, как любит она старые шляпки и корсеты!
В отель, куда он собирался вернуться и основательно выпить, чтобы не дожидаться так напряженно письма от Люка, он идти раздумал. Знал, что сейчас станет метаться по комнате, мысленно представляя себе картину в полутемной нише, в закуте у туалета, и мечтая, лелея видения головокружительной легкости и микроскопической точности кисти, с какой она приобретет сакраментальное имя, стоит лишь чуть удлинить кончики пальцев неизвестного святого — Бенедикта? Бернарда? Ильдефонсо? — чуть вытянуть краешек бледного уха… а больше и не надо, больше ничего и не надо…
Его колотил озноб, дважды он заруливал в какие-то бодеги — пропустить рюмку-другую хорошего красного мускателя или хереса…
«Здравствуй, грусть! — несся вслед ему полный сдержанных слез голос женщины. — Если ты знаешь счастливых людей, поведай мне, как их зовут, расскажи мне о них. Только не говори о любви…»
Вдруг он решил, что часть коллекции дома-музея Эль Греко, вполне вероятно, могли временно разместить в городском музее Санта-Крус.
Бывший госпиталь Санта-Крус, детище заботливого маррана, великого кардинала дона Педро Гонсалеса де Мендосы, основанный им в 1494 году для брошенных сирот — интересно, для чьих брошенных сирот? — ведь минуло всего два года после изгнания евреев из Испании… В утробе каждой европейской страны есть свой могильник изничтоженной еврейской общины, подумал он, но в утробе Испании он велик настолько, что продолжает и сегодня распирать ее и пучить.
Как обычно, помедлил перед великолепным порталом — тот был населен фигурами святых и патриархов, королей и кардиналов, что сообщались, обнимались, преклоняли колена перед обретенным Иерусалимским Крестом, приветствовали друг друга перед Золотыми воротами, приготовляясь встретить Мессию… Вся Испания и вообще весь западный мир продолжали бесконечно кружить вокруг персонажей и притч истории крошечного народа, перебирая и толкуя каждый камушек пятачка земли в Иудейских горах — тех горах, подумал он, усмехаясь, где сейчас стоит его дом под охраной разбойника Чико и двух старых арабских замков.
Шахматный пол длинной, темно-розовой залы с картинами Эль Греко уходил в перспективу. Какому идиоту пришло в голову красить стены в этот цвет, перебивая звучание картин?
Он знал не только все полотна в зале Грека, но даже, закрыв глаза, мысленно мог воссоздать местоположение каждого на стенах.
Как только входишь в арку, по левую руку будет «Вознесение Марии», затем — «Снятие одежд», «Иоанн Креститель и Иоанн Богослов», «Святое семейство»… — далее дырка: уволокли на реставрацию «Распятие». Затем идет «Благовещение»… Затем следуют две явные подделки, что бы они там себе ни воображали, эти музейные господа. И, наконец, — да нет, не наконец, а сразу издалека несущееся на тебя: гениальное «Непорочное зачатие», 1612 год…
Он — в который раз — остановился перед полотном. Бог знает, сколько часов в общей сложности он провел здесь, перед прелестным этим трио — лютня, флейта, контрабас…
В упражнениях йоги, помнится, часто используется задержка дыхания. В брошюре какого-то известного практикующего йога он читал, что тот «дышит позвоночником», а не легкими… Странная дрожь вскипала по позвоночнику, когда он долго смотрел на поздние холсты Эль Греко. Гигантские витражные иконы: подле картины невозможно глубоко вдохнуть, происходит невольная задержка дыхания, пространство уплощено, физиология стиснута, а пленный дух рвется вовне. Перехлестывающие друг друга накидки Марии и лютниста, вытянутое тельце младенца-ангела — и младенческие головки ангелов вверху, как гирлянда луковой связки, — все уходит в вертикаль.
Наконец он отступил на несколько шагов, повернулся и пошел к выходу из залы. Но перед самой аркой вновь обернулся.
Одеяние Марии тлело и колебалось, как пламя свечи. Линия горизонта на полотне, как всегда, опущена; под нереальным сплетением архангелов-музыкантов, яйцеголовой потусторонней Марии и изломанных ангелов, столь похожих на розовых гуттаперчевых бесенят, — лежит искореженный фантасмагорической перспективой болотно-зеленый город ночного кошмара — все тот же Толедо. И вдруг в правом нижнем углу картины: прозаический букет цветов, какая-то змейка, и то ли печатка, то ли еще какой-то мелкий бытовой предмет, над реальностью которого крылья Архангела кажутся настоящим безумием…
Blanka paloma, белая голубка — не правда ли? — будет особенно уместна в картине, на которой изображен святой…
Поднявшись к площади Сокодовер, он повернул направо, и витками крутого и узкого тротуара, сопровождавшего витки шоссе, стал спускаться к каменным бочонкам городских ворот внизу — Пуэрта де Бисагра.
Дождь прекратился… Небо просветлело; в облачном покрове прорезались несколько молочно-голубых лепестков, как радужка впервые открытых глаз новорожденного. Эти неожиданные лепестки, то и дело меняя очертания, вспыхивая и кружась в самых разных окрестностях небосвода — огромно-колокольного с такой высоты, — придавали бегу облаков угрюмую стремительность.