Владимир Карпов - Танец единения душ (Осуохай)
— Это ты мне не указ. Ты вообще для меня никто. Прихвостень фашистский, вот ты кто!
Бобков рванул стол, вскочил.
Так видели и помнили все, и только Алмазная знала, чувствовала, как со звоном распрямилась пружина внутри его.
Также распрямилась пружина в ней, когда полгода спустя встретила Савву и впилась, желанной росомахой расцарапала ему лицо. Тогда он выказал страшную силу и умение.
Андрей шел по избе, как бы ещё приглашая на бой, на середину. Драться ему приходилось и в детстве, когда задразнивали «пятёрочником», и в плену. Он был сноровист и ловок в драках. Вдруг его словно переломило, скрючило. Кулак здорового человека пришелся снизу, под дых, прямо в язвенную точку, приподнимая, выворачивая живот. Короткий, молниеносный этот удар со стороны виделся лёгким тычком. Андрей распрямился, стал настороженно примериваться к противнику, но на его плечах повисли, кинулись удерживать, заламывать руки. А он рвался и не понимал: почему его-то держат?! Его скручивают? И самое чудовищное — всё это было при Елене! Она всё видела, его позор, бессилие. И хуже того, она тоже металась вокруг него, пытаясь остановить!
Савва в охотку ещё наподдал зависшему в чужих руках противнику. Елена бросилась теперь к нему. Господи, стыдоба несусветная, она же, выходило, его и защищала! Но опять же так, взывая к разуму Саввы, мол, связался черт с младенцем… И тот был снисходителен, дескать, на кого он рогом прёт, этот васёк, у меня же семь спортивных разрядов…
Бобков крутнулся, выпал из рукавов своего свитера, выскочил в дверь, успев крикнуть в страстях: «Пристрелю!»
И этот собственный крик долго нагонял его в потёмках, горячил и противно жалил. Так, скатываясь по берегу, во мрак, к тяжёлой, словно замершей в ночи водной глади, он уже когда-то бежал из плена. И пули шлепали рядом, и надо было вперед, вперед, без оглядки, и страх колол спину, и радость желанной свободы подбавляла сил, и вода спасала, укрывала. Он уходил тогда длинными нырками, глотал воздух, и снова шел под водой. Эх, хорошо, что он вырос на Волге, на могучей вольной реке, где каждый мальчишка называл себя человеком-амфибией.
Андрей приостановился на миг у лодки. Но тотчас понял, что если он возьмёт лодку, то она не сможет к нему переплыть. Была такая надежда, да и уверенность была, что должна она приплыть. Это всё и решало: как быть потом? Собственное обещание «пристрелить» теперь виделось постыдным, добавляло позора.
— Славка! — криком позвал он своего рабочего. Хотел, чтоб тот перевёз, а потом вернулся. Холодно — вплавь-то!
Люди мелькнули наверху. В оконном отсвете казалось, что их много.
— Войну я закончил на фронте! — сорвано прокричал он еще раз, туда, наверх. — На Втором Белорусском, под руководством маршала Рокоссовского! Под Берлином!
Длинные тени косами скользнули по отлогому берегу. И это уже когда-то было: только лаяли собаки, и стрекотал автомат.
С разлету, не раздеваясь, Андрей прыгнул в воду. Ледяная вода, как огонь, опалила жгучими искрами. Потянули вниз наполнившиеся водой сапоги. На плаву он постарался скинуть сапоги, цепляя пятку за пятку, но они сидели туго на портянках, ноги застревали в подъеме. Так он и погрёб, пошёл вперёд с болтающимися сапогами. Стылость проникла внутрь: влилась в тело, словно в посудину, заполнила, скручиваясь где-то под ложечкой в мёрзлый ком. Наступила редкая ясность: все хороши. И все правы. Кроме него. Он и есть — помеха своему открытию. Такому близкому, и далёкому… пока он есть. И впервые, за всю его устремлённую вперёд жизнь, онемелая рука на миг, на долю мгновения потеряла стремительную силу своего движения. Пока он есть — и будет водить кругами по омуту. Пока он есть. Пока…
Он еще крутнулся винтом, гребнул с той самой улыбкой, с которой молодых забирали в плен: руки-ноги не слушались его, ровно их не было.
Она — река…
Шаман под старой лиственницей с летящими в друг друга стрелами степенно кивнул головой ему во след.
Алмазная не единожды бывала на этом месте, оставляла у дерева со стрелами кусочки еды. «Духи — жертва нужен», — беззвучно раздавалось во всю тайгу.
Сорвался с неба, полосонув до земли, рассыпался метеорит. Христов камень.
Она река… Ревнивые златокудрые русалки счастливо защебетали вокруг него, повлекли за собой, на встречу к Хозяину земли и вод. «Ты, смертный человек, прознал, что ведомо лишь нам, — встретил его длиннобородый дед, — с нами тебе и быть. А людям дорога отныне открыта».
Так слышалось у реки Алмазной. Так думалось ей. Так стала она знать.
Чаша
Три дня и три ночи Елена металась по реке, плавала с рабочими в моторной лодке, которые бороздили воду баграми. Цепляли траву, поднимали со дна топляки — багор вдруг натыкался на что-то упругое, мясистое, со страхом и надеждой тянули его вверх, рыхлое древесное тело безжизненно всплывало и тотчас ухало вниз, оставляя на течении облако мути. Теперь она становилась в душе росомахой, готовой кинуться и загрызть. Знать бы точно, кого: много виновников являлись ей, и на каждого хватило бы у нее сейчас хищной злости. Но хуже всего, что хотелось покусать себя. Закусать в кровь! Она призвана была оберегать его, лелеять! Ведь его Бог ниспослал для нее — и его ниспослал для всех!
Оленихой в эти дни представала себе Аганя. Была пора гона, и лес откликался её чувством. «Оп, оп», — со сладким прикрякиванием зазывала самца лосиха. Изюбр трубил в ответ, поспешая на встречу, ломая ветви на пути. Летел, не боясь сразиться, может быть, в смертном поединке с таким же бросившимся на любовный зов другим сохатым, с вожделенной пеной у рта и нацеленными мощными рогами. И олени сновали кругом, выбивая копытами на земле пятаки для поединков и любви. Но вот самка понесла, и весь пылкий звонкий трепетный мир исчез для неё, затаился украдкой внутри, а извне стал настораживающим и опасным.
И даже скатившаяся с неба звезда, зримо брызнувшая алмазами, лишь на миг заставила подумать о тревожном. Аганя оставалась неторопливой оленихой, с плавными бережными движениями. И день-другой спустя, когда страшная весть облетела тайгу, пошатнув всё сущее вокруг, у неё не подкосились ноженьки, не хлынули слёзоньки ручьями. Она заметила, как люди с удивлением на неё смотрели: на её спокойствие. Было странно: она уже словно знала, что такое случится, и одновременно не верила, что его больше нет, и не может быть. Она придержала, провела рукой по животу, где и он, и всё сущее неизъяснимо продолжалось.
«Время не ждёт, голубушка», — ясно услышала знакомый ласковый голос на исходе третьего дня Елена. Он прозвучал справа, из-за спины, почти над самым ухом. Она обернулась и даже, почудилось, успела увидеть его лицо: раздумчивое, улыбающееся, заботливое. «Да что случилось-то? — как бы говорило оно. — Мы ведь работники здесь, слуги. И дело надо сделать». Видела ли, нет ли, в следующий миг она уже не могла точно сказать. Но понимание это, скрепившее стержнем, осталось: надо идти, только делом, подтверждением дела его может свершится заветное, правда справдится, а кривда скривдится. Кривда ссучится узелком, а правда распрямится.
Ей не терпелось отправиться в путь, словно бы в нее вселился его вечный непокой, рвение. Но прибыл следователь, и требовалось дать объяснение. Она теперь хорошо понимала, что с ним творилось до этого, до последнего дня, как нелегко, мучительно ждать с этим жжением в груди, с этим запалом в сердце. И как он умудрялся скрывать, казаться даже беспечным. И каким на самом деле скрытным был этот по природе открытый, как обнажение, бесхитростный человек! Она объясняла для себя прошлое, но никак не могла понять, что же все-таки произошло там, в избушке? Что так выбило из себя? Что высекло искру? Неужто пустое слово, брошенное случайным человеком? И поднималось, волной находило чувство вины — точнее, возможной вины. Не в том, что не могла уберечь — как друг, любящий человек. Это вина понятная. А в том, что она — это она.
Всю неделю Аганя была как сама не своя, будто в наваждении, в непроходящей оторопи. А на день седьмой вновь открылся слух, будто кто-то убрал с ушей ладошки: и загудел тревогой лес, и заскрипел надсадно ворот колодца, и рабочий грязно выматерился в шурфе, и далекая птица поранено прокричала. И глаза увидели рвано покрытую, словно бы оплешивевшую, землю, и заголившийся также местами, пробоинами, хвойный лиственничный лес. Мир извне явился искорёженным, порченным. А мир вовне против всякого разумения исчезал.
Тёплая капелька, обдавая жутким ощущением холода, скатилась по ноге, забежала на коленку, юркнула в чашечку и заскользила по голени, на лодыжку. А её уже догоняла другая капля, струя. Потоки бежали по обеим ногам, так, что казалось, просочатся, намочат штанины и наполнят, польются через край из сапог. Она пошагала, как на ходулях, не сгибая колени, не оглядываясь, вперед, и дальше, как можно дальше от людей. Мнилось, будто сапоги уже полны, чертят след, две долгие полосы. Она ещё не понимала — не хотела понимать, что это такое, что из неё выходит, и даже коснувшись, глядя на руку, с трудом верила, что это кровь. Кровь, кровища, и откуда столько у неё взялось? И что, так и истечёт она этой пахучей, будто не своей, кровью? Истечёт, и останется одна оболочка, жухлая шкурка, как у гусеницы. Для этих дней она носила в рюкзаке вату: ей хватало щепотки. Но здесь нужно было перервать всё её белье, да и то не хватит. Да и пусть истечёт, даже и хорошо. Как уснёт. Аганя присела, прислонилась к дереву, не заботясь уже о том, что кровь проступила на штанинах, и стыдно возвращаться. Да и не надо возвращаться, и не к чему. Она вжалась в продолговатое, во всю спину, дупло с вывернутыми, будто губы, окоёмами: в высохшее чрево, не родившее ветвь. И стала ждать, когда также засохнет и умрёт. Или сначала умрёт, а потом засохнет. Вековечная, согбенная лиственница, по-старушечьи наклонившись над ней, стала что-то нашёптывать, если не колдовать. Аганя подняла голову, почему-то ожидая увидеть человеческое лицо. Но нет, кряжистая ветвь покачивала над ней кончиками мохнатой лапы, дерево покряхтывало, срываясь на стон, не то, жалуясь, не то, жалея. Мутные слёзы застилали глаза. Подумалось вдруг о Васе Коловёртове — какой он сильный. Он бы помог, он бы там им всем задал, защитил его. И самой защиты захотелось. Хотя и непонятно, от кого.