Салих ат-Тайиб - Ближневосточная новелла
И опять появились те трое. Они запрягли его, как быка, в джип и с криком и хохотом заставляют тащить машину. Железные, с лемехами, как у плуга, колеса джипа вспахивают землю, раскаленное солнце палит голову. С вывалившимся языком, согнувшись вдвое под тяжестью груза, он тащится вперед, и, как только замедляет шаг, они включают мотор и подталкивают его сзади. Он прибавляет ходу, тяжело дыша, а грубые кожаные лямки, крестом стянутые у него на груди, сдавливают ему грудную клетку, не дают вздохнуть полнее. Что произошло дальше, он не понял: он упал лицом в землю и стал жадно лизать кровь, которая натекла из разбитого лица, но кровь была теплой, соленой, она пахла землей и свертывалась во рту… Его подняли с земли, швырнули в печь, ревущую, как мотор джипа, и принялись раздувать огонь мехами, сделанными из снятого с машины брезента. Ах, как раскалилось его тело, оно корчилось, шипело, как шкварка, и уже загоралось. Хуже всего приходилось голове, казалось, что от жара она вот-вот лопнет, разлетится на куски. Но тут его вытащили из печи и, поставив голым среди пустыни, окатили водой — вылили целое ведро! Но драгоценная влага облаком пара повисла над его головой, не опускаясь ниже, так что голова и лицо у него застыли, а тело оставалось раскаленным, и он недоумевал, как это можно страдать от холода и жары одновременно. Его бросили на наковальню, длинную и широкую, как надгробная плита, и принялись колотить по нему молотами, которые они сами едва поднимали. Удары приходились на грудь, расплющивали ее, превращали в месиво. Потом кто-то вспугнул их, и они, побросав молоты, убежали. Повернув голову, он узнал коротышку-приказчика, но ничуть не обрадовался своему спасителю, который, казалось, объединял в себе злобу и свирепость тех троих. Приказчик смотрел прямо на него, и, не в силах выдержать этот взгляд, он опять заставил себя, содрогнувшись, разомкнуть веки, стряхнуть кошмар. Но чьи-то глаза продолжали смотреть на него в упор. Кто это?
Глаза были большими, черными и блестящими, длинные загнутые ресницы бросали на них густую тень, почти совсем скрывавшую их. В глазах пряталась улыбка, которая, казалось, боролась со смущением. Прошла минута — глаза дрогнули и потускнели, словно хотели уйти, но не ушли, а придвинулись ближе. Только они стали другими — более крупными и выпуклыми, на веках уже не было ресниц, и от этого глаза казались наглыми и злыми. Тонкие красные жилки густой сеткой покрывали белок, такой большой и разбухший, что из-за него почти не видно было радужной оболочки, тусклой и бесцветной, в глубине зрачка вспыхивали багровые искорки. Он не знал, сколько минут или часов продолжалась его безмолвная схватка с этими глазами, он хотел прекратить ее — и не мог. Он попытался сомкнуть веки и тоже не мог: ослепший и онемевший, но все еще мощный инстинкт заставлял его смотреть прямо в эти глаза, не отводить взора. Злые глаза немного отодвинулись, стали меньше и у́же, но зато пронзительнее и светлее, они сверкали, как молния, и стояли прямо перед ним… В семи-восьми шагах от себя он увидел волчьи глаза, и ему показалось, что он различает острую хищную морду волка и даже слышит его дыхание, напряженное и полное ожидания. Волк осторожно подходил — глаза тихонько приближались, непрочная преграда расстояния, которую он по глупости считал своей защитой, становилась все тоньше. И он почувствовал холодное дыхание смерти, коснувшееся его лица. Он услышал, как быстрые и острые волчьи зубы с хрустом крушат и перемалывают его кости, и со вздохом то ли облегчения, то ли сожаления лишился чувств. Но сознание не совсем покинуло его: сквозь закрытые веки ему виделась тень волка, перемещавшаяся и застилавшая слабый свет, он даже ощущал на лице жаркое дыхание зверя, похожее на горячечное дыхание больного, жгучее, зловонное и тлетворное. Вот распахнулась волчья пасть, нос, холодный и влажный, коснулся его лица… И ожидание конца, длившееся, казалось, долгие-долгие годы, стало последней гранью его мучений, истощило скудные остатки сил и заставило это крупное тело протиснуться сквозь узкое отверстие небытия, куда не могли втолкнуть его другие осаждавшие его муки.
Он услыхал слабый и неясный лай собак — очень издалека, — потом почувствовал, что земля, пыль, песок летят ему в лицо, и окончательно потерял сознание.
Когда он пришел в себя, то вновь ощутил на лбу и на щеках прикосновение той же холодной мокрой пасти влажное дыхание било ему в лицо. Все ожило у него в памяти, и он с содроганием откинул голову назад. Холодная, пасть и влажное дыхание отодвинулись, и он опять увидел глаза, но на этот раз в них не было ничего ужасного, они не блестели ни алчностью, ни свирепостью, и теперь, когда страх отступил и не мешал видеть, он разглядел прямо перед собой, в двух шагах, собаку. Она вертела головой, помахивала хвостом.
В одно мгновение слабость и оцепенение исчезли, все встало на свои места. Собака в его воображении сменилась баранами, овцами, а те превратились в чабана, человека, который заметит его, увидит, в какую беду он попал, который знает, что надо делать, как вытащить его из ямы. Он снова посмотрел на собаку и понял, что если не хочет упустить чабана, то не должен терять из виду пса, надо удержать его, дать понять, что перед ним человек, живой, который ждет помощи. Хорошо бы крикнуть, позвать ее. Но, не задумываясь даже, сможет он кричать или нет, он отказался от этого: боялся, что собака испугается и убежит или прыгнет на него и загрызет. К тому же он ведь не знал, как ее зовут. Как же все-таки показать ей, что этот шар, который торчит над землей, — голова погребенного заживо человека? Лучше всего было бы свистнуть… Он захотел засвистеть, но губы ему не повиновались. Он пытался вытянуть их трубочкой и с силой выпустить воздух, но звука не получилось — лишь слабое дуновение, почти бесшумное, вырвалось из непослушного рта. Но и оно, вероятно, убедило собаку, что диковинный ком — живое существо. Во всяком случае, так ему показалось, потому что собака подошла ближе и стала пристально разглядывать его. Он медленно, с напряжением приподнял голову и, с трудом выталкивая звуки из сдавленного горла, проговорил: «Иди… иди…» Собака как будто поняла: она подняла морду, несколько раз громко тявкнула и побежала прочь — стала маленькой, далекой и скрылась из виду. Долгое время он слышал ее лай то звонче, то глуше, пока он не затих совсем. Сердце, согретое было радостью, надеждой, вновь застыло, оледенело, оно едва билось и готово было остановиться. Он чувствовал, что сейчас умрет…
Что-то черное замелькало у него перед глазами — он разглядел ноги и морды овец, которые в поисках редких кустиков склонялись к самой земле. И снова затеплилась надежда, сердце застучало сильнее. Собачий лай раздавался совсем рядом. Он начал вращать усталыми воспаленными глазами и увидел собаку, а рядом с нею — палку, которая поднималась и опускалась на песок. Около палки виднелись большие крестьянские чароги[37], грубые и запыленные, они скрывали в себе ноги человека. И эти ноги двигались, приближались к нему! Он изо всех сил вытягивал шею, но, кроме колыхавшихся черных шаровар, ничего не мог разглядеть. Закатил глаза вверх — острая боль тотчас заставила его зажмуриться, опустить голову, но он справился с ней и снова поднял глаза. На этот раз он увидел равнодушное лицо человека, приближавшегося к нему. Боль стала нестерпимой, но он все не желал оторвать взгляд от человеческого лица. Однако безразличный, даже сонный вид этого человека свидетельствовал о том, что тот не видит головы. И снова его охватил страх. Может быть, пастух пройдет мимо, не заметив его? Может, носком своего тяжелого и грубого чарога ударит его по лицу и только тогда увидит, что у него под ногами… С силой, которую придала ему надежда, он до предела напряг голос и закричал:
— Добрый человек, помоги, сюда!..
Но вместо крика из горла вылетел лишь слабый звук, больше похожий на стон умирающего. И все же этот стон, такой жалкий, донесся до слуха чабана, тот остановился, нахмурился и стал боязливо оглядываться. В ту же минуту пес подбежал к голове и залаял прямо в лицо.
— О господи, боже милостивый! — крикнул чабан и бросился бежать.
Когда улеглась поднятая его неуклюжими чарогами пыль, равнина была пустынна — ни собаки, ни хозяина. Оставались лишь овцы, и это рождало смутную надежду, что чабан вернется. Когда же он сообразил, что пастуху ничего о нем не известно, он понял: тот не воротится. Ему пришло в голову, что если бы сам он наткнулся на что-нибудь подобное в пустыне, то никогда не подумал бы, что перед ним зарытый в землю человек. Он решил бы, что это джинн или див[38], или какой-нибудь несчастный мертвец, которого земля выталкивает вон в наказание за грехи. От этих мыслей страх его возрос. А чабан, наверно, так перепугался, что не придет назад даже под угрозой потери овец. А если и придет, будет слишком поздно, и он вытащит из земли лишь бездыханное тело. Да и как он откопает его голыми руками? От этих мучительных и горьких размышлений он снова потерял сознание.