Нина Федорова - Уйти по воде
Отец Митрофан во всю мощь своего голоса гремел с солеи: «Христос воскресе!»; «Воистину воскресе!» – рокотал в ответ переполненный храм, но Катя была уже не с ними – продравшись через толпу, она выбежала на улицу без куртки и, ежась под прохладным, сладко пахнущим ночным апрельским ветром, торопливо писала Костику в ответ, что она его любит и никогда не бросит, никогда, никогда, никогда!
После этого прятаться дальше от самой себя было невозможно, стало окончательно ясно, что тянуть больше нельзя – надо идти к отцу Митрофану. Настало время собирать так легкомысленно и необдуманно разбросанные камни.
V
Кресло-трон пустовало – отец Митрофан в красной пасхальной епитрахили в этот раз почему-то исповедовал стоя
Вблизи Катя видела, что он заметно постарел: борода сильно с проседью, нет уже прежней смоляной черноты, и от этого ее вечная разбойничья всклокоченность казалась более приглаженной и смирной Да и весь он ссутулился, сгорбился, осел – скала словно покрылась мхом, хотя и сохранила прежнее величие
Именно здесь, в двух шагах от исповедального коврика, на нее накатил парализующий страх, именно сейчас она осознала, как низко пала, как далеко зашла, может быть, вообще на нее надо наложить епитимью за все это, если не отлучить от храма – слишком все не сочеталось, ее внутреннее устроение и то, прежнее, в котором она бывала здесь.
Она пришла сюда уже новая, уже напитанная любовью, уже сильная – вовсе не та, которая, бывало, стояла здесь прежде, но именно эта новизна и выдавала ее: конечно, отец Митрофан не мог этого не заметить, да и вообще – он, наверное, все уже знал, он же прозорливый, сейчас под пронизывающим его взглядом вскроется вся Катина внутренняя греховность, ее падение, сейчас он увидит, как она влюблена, что она даже целовалась уже, а летом вообще пила и курила с Варей, да и в храме не была – страшно сказать сколько месяцев
Стараясь унять внутреннюю дрожь, она думала – пропасть все шире, и если не сейчас, то никогда, еще есть попытка стянуть края, хотя, скорее всего, ничего не выйдет, слишком все разное – ее новый мир с Костиком и (еще тоже пока ее) православный старый, их немыслимо связать вместе, но она хотела хоть попробовать, потому что еще боялась окончательно выбрать, на какой она стороне, и, закрывая глаза на очевидное, еще надеялась рискнуть и выиграть, примирить два разных мира.
Сейчас она узнает волю Божию, сейчас решится ее судьба Она читала или слышала где-то, что если, помолясь, подойти к духовнику и спросить, то Бог через него откроет Свою волю Перед тем, как пойти в храм, она молилась, молилась и сейчас, правда как-то бессвязно уже, автоматически, лихорадочно, все время убегая мыслями не туда: ей было слишком страшно. Тут, на привычном для нее месте, где когда-то каждую неделю ждала она обычной экзекуции, вернулось знакомое полузабытое ощущение песчинки перед черной скалой, «язык мой прильпе к гортани моему», руки взмокли, и ей стало совсем уже плохо, когда она шагнула к нему на коврик, чувствуя, что вместо голоса у нее какой-то невнятный лепет и язык заплетается, как у пьяной, и, злясь на себя, больно сжала себе пальцы – «да говори же!»
Она изложила сначала грехи, а потом все про Костика, и что она его любит, и он ее, и что он замечательный, но неверующий и даже некрещеный, правда, Бога он не отрицает уж совсем так категорично, но зато очень-очень хороший, и насчет блуда тоже все нормально, хотя неправославные же, как говорят, сразу сожительство предлагают, а он нет, он все понимает и согласен, и вообще с ним все серьезно, но непонятно, как привести его в храм, но ведь надо, он не понимает смысла, зачем вообще нужна Церковь, может, рассказать ему про Таинства, про Евхаристию, про…
– Нет, про Таинства некрещеным рассказывать нельзя «Не бо врагом Твоим тайну повем».
Лепет ее сразу же оборвался, она никогда не могла говорить с ним, отвечать внятно – даже и теперь, когда была уже новой, уже почти не той, что прежде, но именно что «почти»: сразу застряли все слова, а голос отца Митрофана, казалось, прозвучал грубо, как будто враждебно, словно ударил, сбил с ног
– Нельзя? – зачем-то глупо переспросила она, растерянно посмотрев вверх, встретила строгий и одновременно насмешливый как будто взгляд:
– Нельзя.
Это было сказано твердо и вместе с тем как будто с тайным смешком. Как будто он даже ее передразнивал, ее голос, интонацию, но все же говорил серьезно – и даже головой покачал: «нет».
Она тут же обмерла, смогла только выдавить из себя какое-то неопределенное «а как же…», услышала это будто со стороны, и еще почему-то непонятные слезы застряли в горле (Господи, да почему же возле него всегда так страшно – до слез?!), но, разозлившись на себя, больно хрустнув сплетенными за спиной пальцами, она все-таки сказала:
– Помолитесь, пожалуйста, чтобы у нас все… получилось… чтобы… хорошо…
Он вздохнул – очень шумно и тяжело, как старый слон в зоопарке Катя вдруг почувствовала исходящую от него непомерную усталость и еще неизбывную вселенскую грусть, и прямо перед своим лицом увидела черную с сильной проседью бороду, взметнулась епитрахиль, накрывая привычной, такой успокаивающей всегда темнотой, и перед самой темнотой она услышала:
– А ты уверена, что тебе это нужно?
Темнота закрыла, давая как будто передышку, чтобы все осмыслить, и тут же заработал в голове телеграф, полетело, молниеносно отбивая из мысли в мысль – то есть как «уверена»? то есть как «нужно»? то есть, это значит?.. то есть, он хотел сказать?. то есть, то есть, то есть…
Эти все панические «то есть» даже почти выпрыгнули из нее, чтобы немедленно, немедленно разрешить все непонятное до конца, чтобы конкретно уже, точно знать (подсудимый, вам ясен приговор?), но огромная рука в красном с золотом поруче, ложась на ее две, автоматически уже скрещенные для принятия благословения, закрыла эти «то есть», а сверху, с вершины скалы, напоследок донеслось:
– Молиться нужно, Катя
– Так я молюсь… – прошептала она сквозь опять набежавшие глупые слезы, но уже как будто самой себе.
Было понятно, что дальше ничего не будет: автоматически она уже шла к аналою, целовать Крест и Евангелие, как-то она поняла, что больше вопросов задавать не стоит, он всегда так умел ей сказать – без слов. Черная скала замкнулась, она еще раз встретила этот взгляд – насмешливый и вместе с тем странно грустный, всепонимающий, проникающий до печенок, до самой страшной, греховной Катиной сути По взгляду было понятно – всё, иди; впрочем, взгляд уже терялся в тумане. В том тумане, который от испуга стоял у нее перед глазами, но ведь вершины скал всегда окружены туманом, а если долго смотреть вверх, закружится голова.
Из храма она выбежала, стараясь сдержать все те же злые и ненужные, непонятно откуда и почему взявшиеся слезы, побежала прямо в сквер, где часто сидела раньше после исповеди, чтобы прийти в себя, и сейчас упала на скамейку, почти ничего не соображая, ничего не видя вокруг.
Внутри нее билась и клокотала странная злость.
«Не бо врагом Твоим тайну повем…» Так, значит? Это Костик-то – враг? Самый лучший в мире Костик – враг?! Да он в сто раз лучше вас всех, вместе взятых! «Православные», «любовь к ближнему», а Костик, значит, – враг? Нельзя рассказать про Таинства? Ах так, ну и не надо! И без вас проживем! Ну и пожалуйста! Ну и отлично! Отлично!
Она храбрилась, она кричала внутри, ругалась, чтобы заглушить отчаяние, которое было гораздо сильнее и глубже, чем эта поверхностная детская злость
Катя слишком давно привыкла к тому, что нужно вслушиваться в тон отца Митрофана, что нужно искать тайные смыслы в простых словах, тон ей был очевиден – неодобрительный, даже грубый. Не захотел, не вникнул, не принял. «Не бо врагом Твоим тайну повем» – но как рассказывать о Церкви, если самое главное говорить нельзя? Как привести к Богу, если нельзя говорить о том, что она испытала, во что верила, но тогда о чем? Нет, он просто не захотел принять Костика, сразу ударил – щеки ее горели, как будто пощечина была реальной. Но еще сильнее болело от другого: раз он так ответил, раз он не сказал четкого «да», значит – ничего и не выйдет? Вспомнились сразу рассказы о тех, кто ослушался духовника, – родятся дети-уроды, муж будет изменять, несчастный брак… Дело ведь не в его личном неприятии, конечно: этот словесный удар, эта нарочитая грубость была для вразумления, это «нельзя» было ответом на главный вопрос – можно ли это всё
Ведь на самом деле она пришла спрашивать не про Костика Она пришла спрашивать про новую жизнь, которая у нее началась – новую жизнь без молитв и служб, новую жизнь, полную мирской, земной радости Она же сама – сама! – не хотела, чтобы Костик становился «истинным православным», впрягался в «обязанности христианина», во все эти ограничения и самокопания. Если она и хотела, чтобы он верил – то не так. Но как? Она и сама не знала Она же сама тяготилась уже этим приходом, этими знакомыми лицами, этой надоевшей уже «православной жизнью», в которой она не видела смысла, она встала на путь отступления, на широкую дорогу, и чего она хотела – чтобы отец Митрофан это благословил? На что вообще надеялась? И что теперь злиться – он просто не стал поддерживать ее игру в прятки от себя самой, он просто ткнул ее носом в неприглядную правду.