Михаил Левитин - Богемная трилогия
А перед тем закрывались шторы, чтобы соседи не подглядели, и мама закрывала лицо руками и уходила спать. Они были втроем: она, отец и вечер. И всему этому научил его Георгий. Но главное — он научил его не бояться. «Ах, все, что нельзя, все можно». Она помнит телеграмму и панику в доме, этой телеграммой наделанную. «Появилось золото в неограниченном количестве срочно вылетайте». Телеграмма была из Львова от дяди Георгия. Дрожащими руками мама приняла ее от почтальона и в тот же день прокляла отца, Георгия, все свое трагическое замужество, она обнимала Лизу и называла сироткой. Отца она, конечно, никуда не пустила. Но через день телеграмма повторилась. «Золото может уйти приезжайте немедленно».
Терять было нечего, мама ушла жить к бабушке, забрала с собой Лизу, а выехавший во Львов по зову друга отец действительно убедился, что в мире еще существует золото в неограниченном количестве, это золотая мебель Эстергази, умер старый врач-венгр, и Георгий купил у вдовы в подарок другу целую гостиную. Ну как, как он мог дать обыкновенную телеграмму, если появилась возможность поразить богатством, он представлял изумленные лица тех, кто принимал и передавал эту телеграмму, ему нравились возможные последствия, но, конечно, больше всего ему нравилось доводить маму до инфаркта.
— Пусть забирает эту мебель себе, провокатор, — сказала мама, и мебель скоро ушла от них, но не к Георгию, а в одно из обкомовских семейств.
Ах, мама, великая трусиха, она так боялась жить. Георгий был ей противопоказан, к нему у нее была идиосинкразия.
Ни мировая слава, ни глубокая нежность и почтение отца не могли лишить ее страха, что рано или поздно Георгий окончательно разрушит ее дом, похитит мужа. И когда случилась эта болезнь, она рвала все письма Георгия, призывающие держать Михаила в доме, не отдавать в больницу, рвала, но все же, смертельно боясь Георгия, уже не защищенная мужем, не отдавала, терпела, сколько могла, а потом пребывание тяжелобольного человека в доме стало невыносимым.
Только один раз приезжала Лиза во время болезни отца. Все случилось как-то сразу. Он сидел в маминой шляпе, потому что лысина его мерзла, кровь не проникала в больную голову. Они сидели на диване и рассматривали вместе альбомы по Венеции: мосты, дворцы, арки, гробницу Кановы, потолок церкви Сан-Себастьян, расписанный Веронезе, картины Тициана, жирные от обилия золота и пурпура.
Альбомы были сверкающие, как зеркала, в которых отражался карнавал. Он собирал эти альбомы всю жизнь. А теперь, когда она раскрывала их, долго всматривался, а потом поднимал на нее изумленные глаза.
— Ну да, Венеция, — подтверждала Лиза. — Ты не ошибся, папа.
Он считал Венецию не городом, миражом, принадлежащим ему одному. И вот она на самом деле сделалась для него миражом.
Лиза сидела, обняв его, и говорила с ним, как с нормальным, обо всех своих делах, как тогда, когда он приобретал какую-нибудь редкую фарфоровую вещицу или рисунок Гончаровой и блаженствовал, слушая ее девичьи восторги. А она значение вещи не понимала, просто подыгрывала ему, он так часто говорил, что коллекция перейдет к ней, что ничего в музей отдавать не надо, вещи должны принадлежать тому, кто знает в них толк и нуждается в них, только редкие люди имеют право видеть эти вещи, а в музей приходят все кому не лень и, даже придя, пройдут мимо, это тщета и тщеславие отдавать свою коллекцию в музей, все равно твое имя, имя дарителя, рядом с именем художника — звук пустой. Не надо в музей, но можно передать на хранение тому, кто понимает.
Нет, жизнь была хороша, хороша, интереснее всех библиотек приключений, всех уличных происшествий и густо пронизана волей почти неизвестного ей дяди Георгия. Когда она начала рисовать, отец не удивился, он подсовывал ей листы бумаги, дарил карандаши, краски, он послал рисунок маминой головки в Киев Георгию и, кажется, получил благословение, участь ее была предрешена.
Отец рассказывал о кладах, это были не обязательно драгоценности, украшения, кладами он называл необнаруженные рукописи, старинные фолианты, гниющие в монастырских подвалах, библиотеки царей. Он держал в Нижнем Тагиле алмаз Демидовых в руках, один из самых прекрасных в мире, на простой веревочке носила его жена Демидова, затем он перешел к Беррийскому герцогу, затем к Жозефине и вернулся черт знает откуда снова в Тагил к пьяному слесарю, который обещал алмаз отцу за бутылку водки продать, но в ту же ночь сгинул куда-то.
Лиза рано поняла, что родилась в стране несметных богатств — и еще в стране равнодушных к этим богатствам. Она, эта страна, была похожа на обжору, который, проголодавшись во сне, просыпается и начинает жрать все без разбора, не вникая, что есть, лишь бы нажраться и осоловеть, и так до следующей ночи, когда ему снова захочется жрать. А пока библиотеки были не разысканы, клады не открыты, фолианты ел жучок.
— Ты со мной не хотела встречаться, потому что тебе запретила мама?
— Ах, да что мама, при чем тут мама, это вы все придумали, отца уже нельзя было спасти, вы не можете победить смерть.
— Могу, — серьезно сказал старик.
5Человек ходил и открывал крышки роялей.
— Петров, — читал он. — Стейнвей…
Пальтишко на нем блокадное, худое, шляпа из фетра. Он был прямой-прямой и наклонялся под прямым углом, читая, а потом выпрямлялся так резко, что казалось, движение это причиняет боль.
Георгий давно наблюдал за ним. Мальчишки прятались за рояли, целясь в Георгия из луков, а он, забыв об игре, наблюдал за этим странным человеком.
Тот последовательно и методично совершал свои прогулки. Может быть, проверял, все ли рояли на месте?
«Наверное, бывший музыкант, — думал Георгий. — Или настройщик?»
Но куда могли деться рояли, с этими-то не знали, что делать, двенадцать тысяч роялей гнили под дождем на Охтинском поле. Довезти-то их офицеры из Германии довезли, а дальше что?
И пока офицеры искали свободный транспорт, чтобы развезти рояли по городам и весям, мальчишки драли струны на луки, это были великолепные луки, они звенели во время спуска, стрелы из них летели высоко в небо, это были великолепные луки, и мальчишки не знали, за что благодарить офицеров больше — за Победу или за эти оставленные без присмотра трофеи.
Все вместе называлось Победой, и то, что рояли стояли немые, как гробы под дождем, а дождь отплясывал по их черным декам, как по лужам, камаринского, и то, что стрелы летели высоко-высоко. «Мы победили! — хотелось крикнуть Георгию. — Мы победили, старик, разве это не победа — выставить рояли на Охтинском поле, чтобы они охрипли и сгнили? Вот она, Германия, вся здесь, под дождем, все эти скрюченные над нотами чистенькие фрейлейн, разучивающие Генделя и Баха».
— Мы победили! — крикнул Георгий и побежал дальше, стреляя в небо из лука.
Прямой не обратил на крик никакого внимания.
— Петров, — читал он. — Стейнвей…
6Он колотил тлеющим полотенцем по кухонному столу. Обожженная бахрома отлетала и гасла. Так было всегда. Если он брал чайник или кастрюлю полотенцем с огня, оно обязательно возгоралось, и он гасил его ударами по кухонному столу. В привычку вошло быть поджигателем и гасить пожары.
— Ты снова сжег полотенце? — спросила она.
— Дорогая…
Старик затрясся всем телом, он бросился к вошедшей женщине, чтобы погасить дрожь.
— Если бы ты знала, как мне все это надоело.
— Свет не зажигай, — попросила она. — Проснется Мария, а я не хочу ни с кем сейчас, кроме тебя, разговаривать.
— Что-нибудь с маленьким? — в ужасе спросил старик.
— Не с маленьким — с маленькой. Я не в порядке. Воспользовалась каникулами — и к тебе.
«Значит, снова разочарование, — подумал старик. — И снова она будет говорить о любви. Как избежать рассказов о любви, которой никогда не было?»
— У меня ничего, кроме чая, — сказал он. — Я крикну соседей, они соберут.
— Тихо, не суетись, тихо, мне ничего не надо, только ты, я ненадолго.
«Только я, — подумал старик. — Ей ничего не нужно, кроме меня, такая малость».
Они прошли в большую комнату, наверное, в обычных домах эта комната называлась бы столовой, но здесь все теряло свое обычное предназначение, срасталось в общее с другими комнатами тело, уходило в темноту, в космос, но в какой-то очень уютный космос с запахом кожи, красок, свежего дерева. Это громадное тело, жившее в холостяцкой квартире, было опрятно. Конечно, если зажечь свет, обнаружатся арбузные корки на столах, посуда в жирных пятнах, но какая это была посуда и какими гранями повернуты корки! Все в этом доме становилось искусством и должно было оставаться на местах, пока позволяло время.
На ощупь она провела по его лицу, бороде, только она одна знала, что стариком он не был. Она гладила его руки, ей нравилось их гладить.