Иосиф Герасимов - Вне закона
Саша прикатила на сервировочной тележке тарелки с мясом, сыром, помидорами, зеленью. Среди бутылок боржоми выделялась початая и солидная темная — шотландского виски. Все это Саша быстро расставила на низком столе, положив две накрахмаленные салфетки, сказала:
— Я, Игорь Евгеньевич, пойду… Сами знаете. А молодой человек вам поможет, коль надо.
— Разберемся, — улыбнулся белыми ровными зубами Игорь Евгеньевич. — Идите, удачи вам.
— Ну, я завтра, как всегда… Приятно вам поговорить. — И она неторопливо пошла к выходу.
— Ешьте, Виктор Сергеевич, а я себе немного виски налью. Грешен, ничего не поделаешь. Пьянок не люблю, но рюмку… Хотя для моего возраста — крамола, да ведь я всегда в крамольных числился. Тут уж ничего не поделаешь, кому каким быть суждено, не нами, видимо, определяется… Налить вам немного? Ну и прекрасно.
Виктор положил салфетку на колени, непринужденно, легко набрал еды в тарелку и, когда отпил немного виски и закусил, сказал:
— Ну, я думаю, Игорь Евгеньевич, вы меня не ужинать позвали…
— Конечно, нет, — рассмеялся тот. — Я бы и не вас нынче хотел видеть, а Нину вашу, но в больницу мне неловко, а сюда ее оттуда не притащишь. Да, наверное, я и не сумею с ней переговорить, как надо… С женщинами мне всегда сложно, так уж получилось. А вы мастер, от вас я и хочу узнать… Вы ведь с пострадавшей близкие люди, она, как я полагаю, невеста ваша… Ну вот. Я не скрою, что брат мне звонил, просил побеседовать, ну, конечно, не просто побеседовать, а во имя какой-то определенной цели… Я это отверг, а вот поговорить с вами и сам захотел, чтобы узнать, пусть во всей неприглядности, то, что свершилось на самом деле. Я своего племянника люблю… очень даже люблю. Нас, Сольцевых, и осталось-то всего ничего, в нем продолжателя рода видел, да и сейчас вижу, на него надежда была, что Сольцевы не исчезнут окончательно в потоке времени. Ведь фамилия у нас не простая… Отец и дед известными инженерами были, научными трудами славились, правда, специфическими… И пожалуй, Евгений Федорович Сольцев вошел бы в историю отечественной науки как первооткрыватель целого направления в физике, к полупроводникам не один Иоффе подступался, а и он близко, очень близко был. Но вот про Иоффе вы наверняка знаете, а про Сольцева… Что же поделаешь, коль он свел дружбу с теми, кто мечтал о коренном, как нынче говорят, благе — переустройстве общества и еще в третьем году в возрасте двадцати трех лет двинулся по стезе, непременно ведущей на каторгу. А человек он по природе своей был независимый, его, видно, и метало от одних к другим. Я в этих уклонах не разбираюсь, однако же люди те были достаточно образованы, они и на каторге занимались наукой, но уж иной: философией, экономикой. Евгений Федорович, судя по сохранившимся запискам, увлекался более всего этикой. Видимо, по молодости лет ему казалось, что он способен усовершенствовать этические постулаты Канта как практической философии, но соединить это с марксизмом никак не сумел, да, наверное, невозможно было это, и потому был обвинен товарищами в отступничестве. Товарищи-то умели судить резко, но все же личность не перечеркивали. Вот и случилось, что Евгений Федорович с каторги бежал, а потом уж объявился в семнадцатом, и жизнь его привела к делам военным. Говорят, отличался храбростью, трижды был ранен и скончался в двадцать седьмом году, забытый многими, вне политических дискуссий. Мне в ту пору было десять годков, а брату едва годик исполнился. Все же мы были семьей старого большевика и боевого командира, участвовавшего в создании армии, потому нам и выделили квартиру на Остоженке, положили содержание матушке. Она прожила еще десять лет, и мы с братом похоронили ее, оставшись одни… Понимаете, Виктор Сергеевич, странные, однако же, бывают метаморфозы. Насколько мне удалось уловить, молодой физик и террорист определял этику так, как это делают нынче молодые философы, считая, что она есть прежде всего безграничная ответственность за то, что живет. Странно для террориста. Не так ли? Но бывают парадоксы. Вот тут-то и возникает вопрос, в чем же заключается господство разума над человеческими помыслами и убеждениями? Да, видимо, в том, что человек соизмеряет свои желания и потребности, — а это, возможно, одно и то же — с материальными и духовными благами целого. Только в таких случаях можно считать направленность человеческого бытия этичной… Вы, Виктор Сергеевич, может, недоумеваете, почему я вам это говорю. А вот почему: с этими взглядами своего деда Владимир был прекрасно знаком, ибо я давал ему читать его неизданные работы, и давал с умыслом, чтобы они тронули его душу. Конечно, можно не принимать идеи деда, я и сам в этом не очень-то копаюсь, но в системе воспитания Володи, как мне казалось, было заложено все, что противоречило насилию человека над человеком… Вот я и мучаюсь мыслью, как же могло свершиться подобное? И полагаю, ваш рассказ может дать мне хоть какой-то намек на ответ. — Он смущенно потер сухощавые руки, опять попытался улыбнуться синими губами. — Я не ясно изложил?
— Ясно, — ответил Виктор и потянулся к рюмке с виски.
Игорь Евгеньевич тоже отпил из своего стакана (он налил виски в стакан, разбавив боржоми) небольшой глоток.
— Но я не знаю, что вам известно. Пересказывать, как ночью я обнаружил подле своего порога изувеченную, в крови, погибающую женщину, которую люблю… Но это вы сами можете представить. Я племянника вашего не знал, а если бы и знал, то, может быть, тоже не поверил, что он может пойти на такое… Сначала изуверничать в машине, потом бросить ее без помощи близ дороги… Она, наверное бы, умерла в пути, не добралась до меня, но один добрый человек донес ее, спас… А то, что вам непонятно, как мог это сделать ваш племяш, то это мне тоже ясно. Близких людей иначе видят, чем остальных. Их видят, какими хотят видеть… Я понимаю вас, Игорь Евгеньевич. Меня в тайге один очень интеллигентный человек, тоже, между прочим, этикой увлекался, вот какое совпадение, чуть не убил за просто так, потому что в нем зверь жил, тайно, но жил. Может, он и сам об этом звере не ведал, а все же поил его, кормил, лелеял. А тот из темноты душевной и прыгнул, как рысь, чтобы в холку вцепиться и кровью жажду утолить… Да мне ли вам говорить такое, Игорь Евгеньевич?
Сольцев словно еще больше ужался в угол кресла, и острые его плечи выдвинулись, как для защиты, вперед, но глаза набухли, в них усилилось движение, и казалось, еще немного, и из этих глаз вылетят жгучие искры.
— Интересно, — сказал он негромко. — Очень интересно, — и снова потянулся к стакану. — Но не легче…
— Э, е-мое! — внезапно в досаде воскликнул Виктор. — Так ведь вы же сами хотели, чтобы я вам, как было… А было — страшно, зверски, как же от этого легче станет?
Игорь Евгеньевич подался к Виктору, спросил с интересом:
— Откуда у вас это «е-мое»?
— Да один здешний дальний знакомый так говорит. Вот и прилипло…
— Ну-ну, — кивнул Игорь Евгеньевич. — Кажется, я знаю вашего знакомца…
— Так как же вам не знать, если Калмыков треплет, что вы под его охраной ходили.
— Не только ходил… А вот зубы — это его работа. У меня ведь челюсть верхняя вставная… Не заметно?
— Не обратил внимания.
— Ну и хорошо… Вот он мне зубы, а я его на работу взял, а потом, как он начал свинничать, пить напропалую, для его же спасения пенсию ему выхлопотал. Что, он за это зол на меня?
— Прямо не говорит, таится.
— Ну, вот видите, как все переменчиво. — Он опять ухмыльнулся синими губами. — А бывало, продажной шкурой называл, гадом ползучим и кулаком… Правда, за это его из шараги турнули. Но ведь он искренне верил, что я шкура продажная, да как не верить, если об этом и газеты писали. А он навоевался, в атаку хаживал, себя подставлял. Ну, потом места в жизни не нашел, кроме как охраны… Знаете, Виктор Сергеевич, милосердие ведь качество не только генетическое, ДНК всего в себя вместить не может, милосердие — свойство эпохи, люди только бывают его носителями. Лишь редкие особи сохраняют его в себе в противоположность установившемуся порядку. А когда властвует энтузиазм разрушения, когда уничтожается то, что извечно кормило, обувало, давало силу человеку, во имя ложной идеи социального прогресса, то от такого разрушения растлевается и дух. Мне и помыслить иной раз страшно, что сотворено с огромными нашими пространствами. Видывал ведь я, как гниет богатая шкура России — тайга и леса. Берет человек от нее малое, а убивает почти все. И с недрами так, которые почитались у нас бездонной кладовой, а ныне до дна не так уж и далеко. Да хоть бы в пользу, а то в отвалы. И это под вуалью научно-технического прогресса. А ведь до сих пор не ясно большинству взрывателей да строителей, даже братцу моему, что человек проник в микромир и в космос вовсе не для того, чтобы попирать и уродовать твердь, на которой стоит и которой всем обязан, а дабы облегчить ее дыхание, принести в мир новые материалы, не нуждающиеся в порубке лесов и гибели вод, и уж вовсе не для того, чтобы химизировать землю, а путем вторжения в клетку создать колос, который на малой площади даст многое… Я сам технарь, и мне виднее, что высшая техника предполагает не гибель природы, тверди нашей, а охрану ее и обогащение… Но то — особо. А вот когда технику пускают на разрушение, которое невосполнимо, ею сносят горы, лесные угодья, ковыряют недра, беря из них лишь малую толику, а остальное — в мусор, вот тогда и душа человека лишается милосердия, эпоха зачеркивает его, она, эта самая эпоха, возводит в этическую норму жестокость… Может, это мы и проглядели во Владимире? Да только ли в нем? В самих себе проглядели, ожесточились, и ожесточение это стало нормой, да так утвердилось, что без него ни одно дело не делается. Если сталкиваются разные взгляды, то посмотрите-ка на тех же ученых советах, как один на другого наскакивает. Иной раз мне кажется, кто-нибудь крикнет на оппонента: «Под трибунал его!» У нас если спор, то драка, вплоть до покушения на жизнь. Любим крайности, без них не можем. А почему? Считаем, коль утвердится идея противника, то он разрушит мое, а ежели моя утвердится, то я от его идеи камня на камне не оставлю. А ведь идеи сталкиваются не ради борьбы, а ради выяснения истины, но та может лежать и в мирном сосуществовании двух направлений… Самое странное, что за крайности воюют люди, причисляющие себя к приверженцам диалектики. Да какая же, к черту, это диалектика, когда утверждается незыблемость единого постулата и отвергаются всякие противоречия. Диктат с диалектикой никак не совместим. А если бы был простор для откровенного столкновения мнений не ради победы или самоутверждения, а токмо ради пользы человеку, тогда… Ну вот, куда мы забрели, — вздохнул Игорь Евгеньевич. — А ведь крутимся вокруг одной мысли: разрушение утверждает жестокость, созидание — добро. Это уж как дважды два… Но, однако, мы дошли до крайней точки истязания всего того, что нас окружает, и пришло время лечить раны… А раны-то серьезны. Да и все ли излечимы? Вот пройдет лет десять… меньше-то уж никак нельзя, если повернем души наши к созиданию, тогда, возможно, спадет с них нарост ожесточения или начнет спадать. И вернутся все главные качества человечности в человеке: честь, достоинство, великодушие, добро. Ведь не для того корчилась в муках природа, чтобы наделить разумом существо, которое разум этот обернет на сатанинские дела. Люди по книге Бытия создавались в чистоте и поклонении перед дарами природы, а когда дошли до разврата, то господь раскаялся, что создал человека, и решил потопом смыть его с земли, однако выбрал самого доброго и верного — Ноя, дав возможность соорудить ему ковчег, чтобы спасти себя и сыновей да и всю жизнь на земле. Однако же не спас этим человечество от раздоров, потому идея спасения всегда владела умами. И стоило утратить ее… Не потоп, смывающий скверну, оказался погибельным, а горячка самоистребления, она страшнее потопа, тут все в единстве — от расщепления атома до насилия, до хамства и неуважительности. И спасение в том, чтобы человечество вышло из зоны самоистребления и пришло в зону творения. Иначе террорист, пишущий трактаты по этике, все равно не оставит своего террора, как и было с батюшкой моим. Тут, вот видите, Виктор Сергеевич, я грешу против родителя. Ну, заморочил я вам голову…