Ирина Муравьева - Барышня
Начало одного из таких разговоров Таня однажды услышала.
– Я чувствую, – говорила мать, звякая ложечкой, – что нам с Диной лучше было бы сейчас уехать куда-нибудь, хотя бы в Финляндию, где до сих пор остался дом, и, может быть, там переждать, пока это всё закончится…
– Что – это? – перебил отец. – Война, ты имеешь в виду?
– Ну да, – нерешительно сказала мать, и по ее тону подслушивающая в коридоре Таня догадалась, что матери хочется, чтобы отец начал отговаривать ее.
– Смотри сама, – мрачно пробормотал отец. – Я бы не советовал, потому что никто не знает, когда это всё закончится, да и чем закончится…
– А чем это может закончиться? – вздохнула мать.
– Да чем? Чем угодно. Слышала, какие куплеты теперь распевают? «Небылица пришла, небывальщина, да неслыхальщина, да невидальщина…»
Мать грустно засмеялась.
– Но я не могу взвалить на тебя всё… Ты и так столько сделал для нас! И если бы не то, что должен родиться ребенок…
– При чем здесь ребенок? – опять перебил отец, и Таня почувствовала, как он покраснел. – Ты что, собираешься нянчить этого ребенка?
– Ты всячески подчеркиваешь, – прошептала мать, – что я не имею никакого отношения к своей дочери, раз мне не довелось растить ее. Это ведь ты подчеркиваешь?
Отец несколько раз кашлянул.
– Я ничего не подчеркиваю. Я просто смотрю правде в глазе. Да, ты не растила ее, и у этого факта есть свои последствия. Они есть. А как же иначе?
– То есть Таня не верит мне, не доверяет и не будет мне верить, что бы ни было?
– Мы не в штабе немецкой разведки, – почти грубо оборвал ее отец и тут же испуганно забормотал: – Прости, глупость брякнул!
Мать всхлипнула.
– Ну, что ты, ей-богу! – Таня поняла, что он, наверное, дотронулся до матери и, может быть, гладит ее по голове, как часто гладит Таню. – Я совсем не в упрек… Уж ты настрадалась!
– Разве я не понимаю, что вам будет лучше, когда мы уедем? Но Дина так привязалась к ней, она этим ребенком просто бредит!
– Не нужно тебе никуда срываться! Пусть Дина хотя бы закончит гимназию…
– Ты хочешь, чтобы мы еще три года висели на твоей шее?
– У меня крепкая шея. Вот смотри. Видишь, какая? Как у быка.
Потом они оба вдруг замолкли. Таня старалась не дышать. Живот мешал ей, ноги затекали.
– Голубчик ты мой! – нежно и прерывисто воскликнула мать. – Я вспоминаю, как мы стояли с тобой под венцом, и думаю: вот если бы тогда мне сказали, что через двадцать лет я буду жить в твоем доме, и наша с тобой дочь будет, как няня говорит, «на сносях», и одна, не замужем, и жениха у нее убили, а я сама, только овдовевшая, сяду тебе на твою «бычью шею», с дочерью от другого человека, которого ты, должно быть, проненавидел всю жизнь…
– Глупости! – перебил отец. – Я не любил его, это правда. А за что мне было любить его, сама посуди? Но ненависти к нему у меня никогда не было. Зачем ты такие слова говоришь?
– А ко мне? – тихо спросила мать и всхлипнула.
– К тебе? – глухо переспросил отец. – К тебе я только однажды почувствовал ненависть. Но это прошло, слава богу.
– Когда? Когда я ушла?
– О нет, не тогда! Тогда я был просто растерян, раздавлен. Мне всё казалось, что произошло какое-то постыдное для меня недоразумение, я в чем-то не разобрался и отпустил тебя только по недоразумению, по глупой своей гордости… Нет, ненавидел я тебя не тогда, когда ты ушла…
– Скажи, а когда?
– К чему тебе это? – измученно пробормотал отец. – Столько лет прошло… К чему ворошить… Что за прихоть?
– Какая же прихоть? И раз ты уж начал…
– Хорошо! Давай я продолжу. Я возненавидел тебя, когда ты написала, что ждешь ребенка. Вот тут я действительно чуть с ума не сошел. Представил тебя беременной от Зандера, и меня всего перевернуло! Объяснить трудно. Но я тебе говорю, как было. Отвращение, которое я тогда испытывал, – к тебе отвращение, к нему, к будущему вашему ребенку, а больше всего – к твоему, чужому для меня, загаженному телу… Ох, лучше не вспоминать! И еще, знаешь, что меня тогда потрясло? Какая мысль в меня засела?
Отец глубоко и часто дышал.
– Какая?
Таня услышала, что мать плачет.
– Я задал вопрос тогда Богу: «За что? За что именно мне? Что я-то сделал?» Ну, сама посуди: не воровал, не убивал, не развратничал, и вдруг на ровном месте – такое несчастье! Ушла молодая, любимая, обожаемая жена, и ушла к другому, ни с чем не посчиталась, оставила меня, идиота, с девочкой на руках! И вот вам вдобавок, пожалуйста! Она ждет ребенка! И мне сообщает, как лучшему другу! А то, что я на нашей с тобой кровати спать не мог, велел ее выбросить к чертовой матери, что мне каждую ночь снилось, как я тебя обнимаю, и разрыдался однажды прямо в ординаторской, вспомнил, как Танька к нам маленькой в эту кровать прибегала, в своей рубашонке, как ангелок, вся в веснушках… Ах, господи, что говорить! Зачем мы начали с тобой этот разговор сейчас! Не понимаю!
– Прости ты меня, ради бога!
– Вот Бог и простит.
Мать перестала плакать. Минуту была тишина.
– Погоди, дай мне уж тогда до конца досказать, – снова заговорил отец. – Однажды я снял с полки Библию, открыл книгу Иова, приладился к лампе и стал читать. Там появляется сатана, который и говорит Господу, что, мол, дай мне испытать раба Твоего Иова, потому что разве даром он так богобоязнен? Не Ты ли, мол, Господи, кругом оградил его, и дом его, и всё, что есть у него? А вот простри руку Свою и коснись всего, что есть у него, так благословит ли он Тебя после этого? И после того позволил Господь сатане погубить и детей Иова, и скот его, и дом, но Иов не возроптал против Господа, а сказал: «Наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял. Да будет Имя Господне благословенно!» Но сатана и на этом не успокоился и стал говорить Господу, что за жизнь свою отдаст любой человек всё, что есть у него. «Коснись кости его и плоти его – благословит ли он Тебя?» И отступился Господь от Иова, а сатана поразил его проказой от подошв и до самого темени. Но Иов и тут не произнес хулы Господу, а взял черепицу, чтобы скоблить себя ею, и сел в пепел. – Отец перевел дыхание и замолчал. Таня поняла: он догадался, что она стоит и подслушивает в темноте. – Дальше рассказывать?
– Да, – еле слышно ответила мать.
– Я скоро закончу. И вот не выдержал Иов своих страданий и проклял день свой и благословил смерть. Это так сказано: «Для чего не умер я, выходя из утробы? Зачем приняли меня колена, зачем мне было сосать сосцы?»
– Боже мой! – услышала Таня убитый и опять громкий голос матери. – Страшно как то, что ты говоришь… Ведь это любому так кажется…
– Нет, погоди! К тому же не я говорю, так написано. К Иову приходят друзья, чтобы поддержать его в горе его и сетовать вместе с ним. И вот один из друзей говорит ему, что, мол, человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх. А? Понимаешь? Я даже сначала не понял – как это? Я от своего страдания весь к полу пригнулся, от унижения только что ростом меньше не стал, а тут говорят, что от страдания человек должен, как искры, наверх устремляться! Как искры! Ты слышишь?
– Я слышу.
– Ну, вот. Я тогда очень многое понял. Не сразу, конечно. Но ненависть сразу прошла.
– Не верю я тебе! – вздохнула мать. – Это тебе так хотелось бы чувствовать…
– Ну, будет, – прошептал отец. – Поговорили и хватит. Всё давно быльем поросло.
– Да не поросло, не поросло, Антоша! Что ты меня утешаешь?
– А ты не уезжай! – забормотал отец. – Война кругом, мир шатается, люди гибнут, души разлагаются. У нас с тобой – дочери, страшно за них. Ты посмотри, ведь что такое война? Теперь все самое грешное, самое смрадное, что может быть в отношениях одного человека к другому, называют геройством, раз это имеет место в отношениях между народами. Придумали там отговорку: «народы»! А что это значит? При чем тут народы? Россия в один день позабыла, что такое великая германская мысль, а Германия и вовсе объявила Россию диким варваром! И всё ведь позволено, ни в чем никаких ограничений! Ты посмотри, что они теперь в синема показывают! Мне коллега вчера рассказал, что они с женой пошли посмотреть одну фильму. Снят бой. И показано, как умирают. А ведь всякого человека любит же кто-нибудь!
Отец замолчал.
– Не смей никуда уезжать! – резко сказал он после паузы. – У нас с тобой дети. Две малые дочки. Одна, правда, с пузом, но это неважно.
Тяжело ступая на цыпочках, стараясь не скрипеть половицами, Таня вернулась к себе и, поддерживая обеими руками живот, легла на неразобранную постель. Она уже не сомневалась, что отец догадался, что она подслушивает, и обращался к ней не меньше, а, может быть, даже и больше, чем к матери.
Он любит мать, он любил ее все эти годы. Значит, все эти годы Таня, ни о чем не догадываясь, прожила бок о бок с отцовским мучением. Она вдруг остро вспомнила, как однажды летом они пошли гулять с Алисой, рвали ромашки и васильки для букета и незаметно зашли далеко, оставив позади желтое, с синими огоньками васильков поле, и вдруг хлынул ливень, и всё потемнело. Перед ними была деревня, и они бросились к первой попавшейся избе, задыхаясь от смеха и приятного страха, закрывая головы только что сорванными цветами… Они вбежали в избу, где было очень тепло, полутемно, окошки закрыты. В полутьме Таня разглядела печь, стол и, как сначала показалось ей, корытце на лавке у окна, которое оказалось маленьким гробом, в котором лежал мертвый ребенок. За столом вполоборота к Тане сидела очень большая, с огромными плечами и грудью, слепая девка и с жадностью хлебала деревянной ложкой из стоящей перед ней миски, макая в нее куски хлеба и звонко причмокивая. По мертвому лицу ребенка ползали мухи, и те же мухи вились над миской, из которой хлебала слепая, и еще больше мух облепило недавно побеленную печь, которая, как сугроб, выплывала из темноты… Таню испугало тогда не то, что в избе, куда они случайно забежали, оказался мертвый ребенок, а то, что рядом с этим ребенком, на расстоянии вытянутой руки от него, спокойная, неподвижная, словно ее сделали из камня или вытесали из дерева, сидела эта девка и жадно, уставив в окно, за которым хлестал дождь и разрывались молнии, свои мутные белые глаза, ела и ела, не останавливаясь, словно не знала и не чувствовала никогда ничего другого… Тогда Таня еще не могла объяснить себе, отчего это так сильно впечаталось в память и отчего ее память всякий раз быстро и услужливо, словно картинку из волшебного фонаря, заново выдвигала тусклые, но страшно важные подробности этой минуты.