Моник Швиттер - Память золотой рыбки
Они назвали бы ее Машей, они так решили, он и его подруга. Оба несовершеннолетние, только-только закончившие школу, они заранее радовались всему, что может подарить им жизнь. Неужели двадцать пять лет миновало? Маше сейчас было бы даже больше лет, чем было тогда ее матери. Сейчас его дочери было бы двадцать пять? Он качает головой. «Что с тобой?» — спрашивает его шестилетняя дочь. «Карла, — отвечает он, — я люблю тебя».
Он смотрит на своего сына, который стоит теперь на другой стороне улицы и разглядывает витрину веломагазина. Его лопатки выглядят такими хрупкими. Сзади на его светлых брюках желтая цветочная пыльца превратилась в растертое коричневое пятно. В витринах красуются гоночные велосипеды с тонкими колесами. Интересует ли его сына велоспорт?
Что значит, назвали бы, вдруг задумывается он, ее звали Машей. На ее надгробии написано имя: Маша Верли. Верли, как ее мать, о которой он, впрочем, уже так долго, по меньшей мере лет десять — ах, да что там десять, дольше, намного дольше, — ничего не слышал. Он даже не может вспомнить, когда они встретились в последний раз. Маша объединила их, Маша же и отдалила их друг от друга, раз и навсегда.
1985! Он помнит новогоднюю ночь, он видит Машину маму, в бесформенной каракулевой шубе из комиссионного магазина. Она идет к нему со смехом победительницы, и в руке, словно какой-то трофей, держит бутылку вина. Шуба расходится над животом. Шарик, думает он, он направляется в мою сторону. Этот шарик — Маша.
Каракулевая шуба пахнет могилой — так ему тогда показалось, — какой-то сыростью, разложением. Карла сидит у него на коленях и маленькой пластиковой ложкой соскабливает с вазочки мороженое. Она не обращает ни на кого внимания и вдруг вздыхает без всякой причины.
Срок упокоения истек, пишет Управление кладбищ. И у вечного покоя есть свой срок — он морщится, словно от этой мысли его тошнит. Мы пошли вам навстречу, написано в письме, законный срок упокоения, как известно, составляет двадцать лет и уже превышен на пять. Как известно, морщится он.
Останки покоятся в земле нетронутыми. Надгробие можно забрать по предъявлению документов. Нетронутыми, он собирается снова поморщиться и вдруг чувствует на себе серьезный взгляд сына. «Тебе нравится?» — спрашивает он, кивая в сторону веломагазина и понимая, как глупо это выглядит.
Его мать переслала это письмо, не открывая. Но она ведь видела на конверте штемпель «Город Цюрих — Бюро записей актов гражданского состояния — Управление кладбищ и захоронений»? Ну а мать Маши получила такое же письмо? Исключено. Он подписал договор об уходе за могилой. Он платит уже двадцать пять лет, теперь его это поражает, за могилой продолжают ухаживать, несмотря на то что он уже так долго там не появлялся. Маша. Его дочь. Маша. Она могла бы быть матерью его дочери Карлы. Она могла бы быть его женой. Он перебирает мысленно все варианты и представляет при этом не Машу, а ее мать. Она могла бы быть его молодой женой, почему бы и нет. Или его любовницей. Нет. Все. Хватит. Она могла бы быть его дочерью. Маша, мертворожденная 9 мая 1985. Он смотрит на сына, который вновь уселся за стол, и в шутку толкает Карлу коленями: «А еще мороженое осилите?» И вдруг, словно по щелчку, сын заливается смехом, а Карла начинает весело болтать ножками. Я нашел переключатель, думает он.
БЕЛОЕ И ЧЕРНОЕ
(Перевод Н. Веселовой)
95% всех акустических раздражителей не регистрируются нашим сознанием. Только звуки, отнесенные нами к категории «важных», мы воспринимаем сознательно. Так, собственное имя, сказанное кем-то среди множества людей, беседующих друг с другом, сразу привлекает внимание слушателя, и он автоматически поворачивается к этому человеку.
Я хочу, чтобы кто-нибудь произнес мое имя, чтобы я его услышала и повернулась к этому человеку, автоматически. Горлышко пивной бутылки в моем кулаке нагрелось, другой рукой я провожу по горлу, и мне хочется закричать, внезапно и пронзительно.
«Все во Вселенной, как известно, — лишь стоячая волна». Голос мне знаком. Этот мужской альт. Восемь слов проникли в мое сознание, хотя мое имя не прозвучало. Для меня этот акустический раздражитель из категории важных. Этот высокий мужской голос.
«Стоячая волна означает равномерные колебания, резонанс».
Мои глаза ищут голос, на меня смотрит он. Мужчина, который возникает на моем пути, снова и снова, уже несколько лет. У него есть лицо и нет имени. Только прозвище — Белоснежка. Лицо бледное, белое как снег, волосы и глаза черные как смоль, и голос, как у женщины. Белоснежка. Он отвернулся от своего собеседника и смотрит на меня. Смотрит крошечными черными глазами сквозь толстые стекла очков и продолжает говорить, тонко и звонко: «При отсутствии резонанса возникает, к примеру, ностальгия. Ты стремишься к месту, где ты и земля под тобой колеблются одинаково, где частота колебаний поверхности твоего тела совпадает с частотой колебаний поверхности земли, ты хочешь быть в резонансе с миром». Он улыбается мне, и крошечные кружочки черных глаз поблескивают за стеклами. «Ну а если ты проехал весь мир и не нашел резонанс, значит, тебе не повезло. Если ты все еще чувствуешь ностальгию, то тебе уже ничто не поможет в этом мире. Значит, твоя ностальгия — по... ну, не знаю... по преисподней?» Он смеется как ангел, оставляет собеседника у бара и подходит ко мне с поднятой бутылкой пива.
«Привет», — говорит он. «Привет», — говорю я.
Дном своей бутылки он ударяет сверху по горлышку моей: «Твое здоровье». Пиво пенится и льется через край. «Стоячая волна», — произносит ангельский голос. Он смеется, забирает у меня бутылку, слизывает пену и говорит: «Пойдем отсюда». И мы уходим.
В моей ванне лежит мужчина, черный и белый. Белизна его кожи имеет голубоватый оттенок обезжиренного молока. Чернота в области головы, груди и лобка не имеет четких очертаний. Очки, придающие предметам резкость, контур и границы, я сняла. Буйно растущая чернота угрожает поглотить молочную белизну; три черных куста на голове, груди и лобке обосновались на белом хозяине и теперь разрастаются за его счет.
Он изображает покойника, глаза закатились, рот открыт, красная дыра. Белоснежка — мертвец. Дыра сужается. «Я мерзну, — говорит он, — давай ко мне».
Наша одежда лежит на кафельном полу. Мы разделись синхронно. После этого он снял очки и сказал: «Минус семь». — «Минус пять», — ответила я и положила очки в раковину, рядом с его очками. Мы засмеялись. В два голоса. Сопрано и альт.
— Ты красивая, — сказал он.
— Ты же ничего не видишь.
— Не вижу.
Мы засмеялись.
— Твой голос...
— Altus, — перебил он.
Обеими ладонями он звонко шлепнул себя по груди и бедрам: «Но дело в том, что я мужчина, и это главная причина». Забираясь в ванну, он пропел где-то между «соль» и «до» второй октавы: «Да, я — мужчина, и это главная причина». Потом он, прыгая с ноги на ногу, хрипло проговорил «хо-хо-хо-холодно», поскользнулся и упал.
Я смотрю на него. Он изображает покойника. Только его белый член покачивается в воде. «Осторожно, уплывет», — говорю я. Он хватает член своей белой рукой и держит. «Я мерзну! Давай уже ко мне».
Не помню точно, когда мы впервые встретились. Если верно, что 95% акустических раздражителей мы не воспринимаем сознательно, то какой же процент, больший или меньший, будет у зрительных раздражителей? Наши случайные свидания долгие годы ограничивались лишь визуальным контактом. Я видела его, не более. Однажды я осознала, что вижу его. Потом я отметила, что вижу его не в первый раз. Опять он. И снова он.
Самая давняя встреча, которую я помню, произошла пять лет назад.
Я молча сидела с Давидом в кафе. Вдруг я поняла, что здесь он. Стоит, небрежно прислонясь к дверному косяку, скрестив ноги, и смотрит на нас крошечными глазами сквозь толстые стекла очков.
Так проходили годы. Я видела его на автобусных остановках, в парке, в трамвае, на перроне вокзала, у кассы в супермаркете, в фойе кинотеатра, в кафе. А он стоял, небрежно прислонившись к дверным косякам, поручням, деревьям и барным стойкам, скрестив ноги, и смотрел на нас. Смотрел своими крошечными черными блестящими глазами. Смотрел на нас, потому что при встрече с ним я никогда не бывала одна. Когда его лебединые глаза смотрели на меня, он видел нас. Меня с отцом. Меня с Давидом. Нас.
Прошло много времени, прежде чем я услышала его голос, этот слишком высокий для мужчины голос. Я ехала с отцом в трамвае. У передней двери, небрежно прислонившись к поручню, стоял он и говорил человеку, задевшему его при выходе: «Пусть в жизни удача пребудет с тобой!»
Я услышала эти слова, подтолкнула локтем отца и засмеялась. Лебединые глаза взглянули на нас.