Майкл Каннингем - Начинается ночь
— Разумеется. Угу, хорошо.
— Я не говорю тебе "да", я говорю, что подумаю.
— Это все, что мне надо. Спасибо тебе.
Сказав это, он подается вперед и целует Питера в губы — нежно и, по крайней мере, полуневинно.
Так-так. Миззи отстраняется, глядя на Питера с очаровательно смущенной улыбкой, которую он, вероятно, вырабатывал не один год.
— Прости, — говорит он, — мы с друзьями всегда целуемся, я не имею в виду ничего такого.
— Я тебя понял.
И тем не менее. Миззи что, предлагается? Питер достает из холодильника бутылку "Столи", наливает Миззи и себе. Какого черта! Потом идет в ванную за клонопином. У Миззи хватает такта подождать на кухне. Когда Питер возвращается с двумя маленькими голубыми таблетками, они говорят "чин-чин" и запивают снотворное водкой.
В этом есть что-то особенное. Хотя Питеру по-прежнему не хочется Миззи в сексуальном смысле, он не может не чувствовать, что в выпивании водки с голым мужчиной есть что-то захватывающее, некий намек на тайное братство. Что-то подобное иногда чувствуешь в мужской раздевалке с ее особым, чуть слышным гулом, не лишенным эротической составляющей, связанной, впрочем, не столько с плотью, сколько с чувством общности и сходства. Несмотря на всю твою преданность жене и ее абсолютно реальные опасения за Миззину судьбу, ты, Питер, прекрасно понимаешь и стремление Миззи поступить по-своему. Чтобы избежать этого всплеска женского энтузиазма, этой сугубо женской настойчивости в деле твоего исцеления, независимо от того, хочешь ты этого или нет.
Мужчин тянет друг к другу, потому что они похожи. Не исключено, что дело просто в этом.
И, о'кей, на мгновение, всего лишь на мгновение, Питер представляет, что и он мог бы быть скульптурой Родена, нет, конечно, не юношей бронзового века, но все-таки и не одним из "Граждан Кале"; он мог бы быть неизвестным произведением художника: стареющий, но еще не старый человек, исполненный сурового благородства, с прямой спиной, без оружия, с обнаженной грудью (его грудь все еще мускулистая, живот тоже еще вполне ничего), с повязкой на чреслах, приличествующей джентльмену в годах (особенно если он не в восторге от состояния своего зада).
— Еще раз спасибо, — говорит Миззи, — за готовность подумать.
— Мм.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Миззи уходит в свою комнату. Питер провожает взглядом его гибкую спину и небольшие идеальные округлости ягодиц. Если в Питере и есть что-то от гея, то, пожалуй, это неравнодушие, почти нежность к мужскому заду, так как именно тут мужчина подобен ребенку и наиболее уязвим, именно это место в наименьшей степени создано для драки.
Ладно. Скажи это: красивый зад. А теперь, бедненький ты наш, — спать.
***Сон, однако, не приходит. Проворочавшись целый час, он вылезает из кровати и начинает одеваться. Ребекка поднимает голову.
— Питер?
— Шш. Все в порядке.
— Что ты делаешь?
— Мне гораздо лучше.
— Правда?
— Это было обычное отравление. Теперь уже все прошло.
— Ложись.
— Я хочу выйти на воздух. Минут на десять.
— Ты уверен?
— Да.
Он наклоняется, целует ее, вдыхая ее сонный, сладковато-потный запах.
— Не ходи далеко.
— Хорошо.
Что-то снова как будто сжимается у него в груди. О тебе думают, переживают, и ты тоже переживаешь… Женатые живут дольше холостых, так ведь? Потому что о них чаще думают. Интересно, существует ли статистика?
Он подслушал, как брат его жены занимается онанизмом… Об этом ведь не расскажешь, верно?
Но о том, что ее драгоценный братец снова употребляет наркотики, рассказать придется. Вопрос только, когда и как?
Одевшись, он выходит в рассеянный полумрак гостиной. Под Миззиной дверью темно.
Все, нечего тянуть. Пора — в ночной мир.
Он слышит, как за его спиной щелкает тяжелая стальная дверь, и на мгновение задерживается наверху маленькой лестнички (всего три ступени), ведущей на разбитый тротуар. Вполне вероятно, что Нью-Йорк — самый странный город на свете, потому что до сих пор подавляющая часть его обитателей (включая нас самих) живет среди ржавых фабричных корпусов и осыпающихся зданий девятнадцатого века на кривых улицах в выбоинах, притом, что вот прямо там, за углом, дорогущий бутик "Шанель". Словно самые нарядные и богатые беженцы в мире, мы бродим среди развалин.
В такое время на Мёрсер-стрит ни души. Питер поворачивает на север, затем на восток по Принс-стрит, в сторону Бродвея — никуда конкретно, просто поближе к более шумной и новой части даунтауна и, соответственно, подальше от фильтрованной Джеймсовой дремоты Уэст-Виллидж. Его тень (Питер время от времени поглядывает на нее) бесшумно скользит рядом с ним в темных витринах запертых магазинов. Тишина, почти полная тишина Принс-стрит длится ровно один квартал, а затем он пересекает Бродвей, где, само собой, тихо не бывает. Непосредственно этот отрезок — гигантский торговый центр "Блэйд Раннер" с его бесчисленными гигантскими сетевыми магазинами типа "Нейви", "Банана", "Этсетера" и проч., которые смотрятся здесь так же, как смотрелись бы в любом другом месте. Разве что тут они демонстрируют свои товары неиссякающему потоку бешено сигналящих автомобилей; а под козырьками подъездов ночуют те, кто соорудил эти времянки из картона и простыней. Питер ждет зеленого света светофора, переходит через дорогу вместе с небольшой группой ночных посетителей Нижнего Бродвея: парочками и квартетами (почему-то очень часто это именно пары) не старых и не молодых, явно небедных, приехавших Провести Время в Городе и, похоже, чувствующих себя вполне неплохо. Питер предполагает, что, скорее всего, они живут где-то неподалеку; припарковались на какой-нибудь подземной стоянке, поужинали и теперь направляются… куда? Забрать свои машины и разъехаться по домам? А куда еще? Они не похожи на людей с какими-то экзотическими пунктами назначения или на простофиль-туристов, толкающихся на Таймс-сквер. Не похожи они и на местных. Скорее всего, они живут в Джерси или в Уэстчестере. Они словно явились из Амстердама семнадцатого века. Пересекая Бродвей, они держатся так, будто он, черт возьми, их собственность. Наверное, им кажется, что они рисковые и победительные, настоящие демоны ночи. У них наверняка есть соседи, которых они сами считают бюргерами, потому что те не ездят ночью в Нью-Йорк, а предпочитают сидеть дома (вот прямо в эту секунду женщина в пашмине, та, что шагает за руку с мужчиной в ковбойских сапогах, раскатисто хохочет, оглушительный взрыв смеха — три мартини, как минимум — эхо на квартал). Коренные жители Нижнего Манхэттена, проводящие здесь день за днем, ведут себя гораздо тише и скромнее, можно даже сказать, покаяннее. Потому что, живя здесь, невозможно оставаться заносчивым, — ты слишком часто сталкиваешься с вопиющей инаковостью других. Гораздо легче позволить себе быть высокомерным, когда у тебя есть дом, и собственная лужайка, и "Ауди". Когда знаешь, что в конце света у тебя будет пара лишних секунд, потому что бомба не будет сброшена именно на твою голову. И хотя взрывная волна докатится, конечно, и до тебя, ты не главная мишень, ты вне зоны главного удара. А еще, там, где ты живешь, нет психопатов с пистолетами или ножами, и самое страшное, что тебе угрожает, это соседский сын, который может влезть к тебе в дом, чтобы утащить какое-нибудь психотропное лекарство из твоей аптечки.
Ковбойские Сапоги и его хохочущая жена взяли курс на юг, а Питер движется к Нижнему Ист-Сайду, где уже сам он заправский буржуа (достаточно взглянуть на то, как он одет, на эту небрежную роскошь). Ведь он, гад такой, живет в лофте в Сохо[14] (нет ли в этом, кстати говоря, какого-то анахронизма, налета унылого восьмидесятничества?), у него есть подчиненные, а всего в нескольких кварталах отсюда ошиваются юные лоботрясы, ютящиеся в дешевых домах без лифтов, покупающие пиво на последние, реально последние центы. Питер, неужели ты всерьез думаешь, что твои башмаки "Карпе Дием" могут ввести кого-то в заблуждение? Во всяком случае, не больше, чем "Тони Лама" того парня — тебя самого. Кем бы ты ни был, ты всегда можешь оказаться чужаком и, чем дальше ты от насиженных мест, тем нелепее твоя стрижка, одежда, мировоззрение, жизнь. На расстоянии пешего хода расположены такие районы, как будто ты уже в Сайгоне.
Ладно, пойдем в даунтаун. В сторону Трайбеки. Интересно, что сейчас делает Би?
Вот уже больше года ее жизнь — тайна, покрытая мраком. Питер с Ребеккой решили (ошибка?) к ней не приставать, а она сама им почти ничего не рассказывает. Почему она бросила Тафт[15]? Хотела немного отдохнуть от бесконечной учебы? Ну, в этом, по крайней мере, есть хоть какая-то логика. Но почему из всех мест и из всех дел на земле она выбрала Бостон и работу в гостиничном баре? Почему она снимает квартиру вместе с какой-то странной дамочкой без определенной профессии, значительно старше себя? Вот вопросы, которые они не задают и, соответственно, не получают на них ответов. Они верят в нее, они так решили, хотя со временем их вера не крепнет. Они беспокоятся о ней — а как же иначе? — и все чаще задумываются о том, какую именно ошибку совершили. Что это за духовный вирус, которым они заразили собственную дочь и который расцвел только сейчас — на двадцать первом году ее жизни?