Уильям Бойд - Нутро любого человека
Вернисаж в „Братьях Липинг”. Я прихожу в семь вечера — никого. Бен очень нервничает, его тревожит качество выставленных картин. У него есть Дерен, два небольших Леже, масса отвратительных русских полотен и маленький рисунок Модильяни. В следующую пару часов заходят и уходят человек, примерно, десять, однако продать ничего не удается. Я покупаю за пять фунтов Модильяни и отказываюсь принять скидку. Бен впадает в уныние, я бормочу обычные общие места, Рим не в один день построился и так далее.
В конце концов, веду его в „Флори“ выпить шампанского.
— Думай о том, чего ты уже достиг.
— Думай о том, чего достиг ты: ты написал книгу.
— Господи-боже, а ты открыл в Париже собственную галерею. И ведь мы с тобой пока еще младенцы.
— Мне нужны наличные, — мрачно сообщает он. — Нужно покупать сейчас. Сейчас.
— Терпение, терпение, — я сам себе напоминаю незамужнюю тетушку.
Двое — знакомые Бена — останавливаются у столика, он представляет их: Тим и Алиса Фарино. Оба американцы. Тим — загорелый, симпатичный, быстро лысеющий. Алиса — маленькая, хорошенькая, лицо напряженно нахмурено, как будто каждое движение требует от нее слишком больших усилий.
— Вы не пришли ко мне на открытие, — корит их Бен: видимо, он хорошо их знает.
— Господи, я думал, оно на следующей неделе, — отвечает Фарино — врет он с легкостью.
— Мы забыли, — говорит Алиса. — И подрались. Сильно — пришлось потом подкрашиваться. Не являться же в таком виде в твою симпатичную новую галерею.
Фарино тут же краснеет, он явно не такой томный, каким хочет казаться. Мы все смеемся, напряженность разряжена.
У них здесь встреча с другими американцами, нас приглашают присоединиться к их компании, сидящей в глубине кафе. В суматохе рассаживания, да еще и потому, что я уже порядочно выпил, я не улавливаю ту дюжину имен, которые мне второпях сообщают. Я сижу рядом с крепким, квадратнолицым парнем с усами. Он очень пьян и то и дело покрикивает через стол на маленького мужчину с острым личиком: „Ты полон дерьма! Сколько же в тебе дерьма!“. Похоже, это у них такая инфантильная шуточка: оба гогочут и не могут остановиться. Бен отходит — он заметил сидящую в одиночестве знакомую. Я молча пью, мне хорошо, никто не обращает на меня никакого внимания, а на столе, точно по волшебству возникают все новые бутылки. Потом ко мне подсаживается Алиса Фарино, спрашивает, откуда я знаю Бена и что делаю в Париже. Когда я говорю, что ожидаю выхода в свет моей книги, она тянется через меня к квадратнолицему, дергает его за рукав и представляет нас друг другу. Логан Маунтстюарт — Эрнест Хемингуэй. Я знаю, кто он, но вида не подаю. В теперешнем его состоянии он едва способен связать два слова и потому речь его обращается в обидную пародию на английский язык, все сплошь „старик“ да „дружище“. Алиса говорит: „Не будь таким долбанным занудой, Хем. Из-за тебя о нас дурная слава идет“. Я решаю, что Алиса Фарино мне нравится. Отхожу, чтобы присоединиться к Бену, сидящему с молодой француженкой по имени Сандрин — фамилии я не уловил, — у нее бледное, длинное лицо, на котором застыло сдержанное, серьезное выражение. Подозреваю — с прозорливостью, которой меня иногда наделяет сильное опьянение, — что Бен к ней сильно неравнодушен. Когда я волоку его назад на рю Жакоб, он это подтверждает. Он без ума от нее, говорит Бен, и это мучает его, потому что у отца ее ни гроша, а сама она разведена, у нее маленький ребенок, мальчик. „Я не могу жениться по любви, — говорит он, — это расходится с моими планами“.
Он уходит в уборную, проблеваться, а я расхаживаю по комнате, разглядывая составленные у стен холсты. Эта комната даже меньше той, что была на рю Гренелль — кровать, письменный стол и картотечный шкафчик. Слоняясь по ней, я замечаю на столе конверт, надписанный знакомой рукой.
— Ты получил письмо от Питера? — спрашиваю я, когда Бен возвращается.
На бледном лице его появляется выражение немного неискреннее.
— Да, все собирался тебе сказать, но то одно, то другое… Он женился на Тесс.
Бен протягивает мне письмо. Все верно: они поженились и живут в Ридинге, Питер работает помощником редактора в „Ридинг ивнинг ньюс“. Тесс так и не помирилось с родителями, а отец Питера лишил его наследства. Пишет, что никогда не был так счастлив.
Меня пронизывает ревнивая зависть, за нею — укол тревоги. Почему Питер написал Бену и не написал мне? Может быть, Тесс во всем призналась?
— Скорее всего, тебя ожидает в Лондоне письмо, — говорит Бен, благослови его бог.
— Скорее всего, — соглашаюсь я.
Четверг, 9 маяВыхожу из банка (с деньгами за Модильяни) и сталкиваюсь с Хемингуэем. „Париж — большая деревня“, — произносит он, и следом извиняется за свое поведение, говоря что в присутствии одного своего друга[46] неизменно „надирается в стельку и до паскудства“. Мы идем, наслаждаясь весенним солнцем, по бульвару Сен-Жермен, и Хемингуэй спрашивает, откуда я знаю Фарино. Я объясняю. „Тим главный бездельник Европы, — говорит он. — А она настоящая красотка“. Мы обмениваемся адресами (он, оказывается, женат) и уславливаемся встретиться снова. У нас обоих выходят осенью книги[47] — в конечном итоге, он, похоже, очень приятный человек.
Пятница, 7 июняВ Париж явилось лето. Пошел к Анне, но в ее комнате было так удушающе жарко, что мы постарались покончить с делом как можно скорее. Я потребовал бутылку „шабли“ и ведерко со льдом, мы валялись в постели, попивая вино и беседуя. Сообщил ей, что через несколько дней уезжаю в Лондон, и она сказала, почти автоматически, что будет по мне скучать и надеяться на скорое мое возвращение.
— Мы ведь друзья, Анна, верно? — сказал я.
— Конечно. Близкие друзья. Ты приходишь сюда on fait l’amour[48]. Мы как настоящие любовники, только ты платишь.
— Нет, я хочу сказать, тут что-то большее, другое. Ты знаешь все о моей жизни. А я знаю о тебе и Полковнике.
— Конечно, Логан. И еще ты очень щедрый.
Интересно, может быть, это какое-то правило, установленное мадам Шанталь в ее доме: любое проявление привязанности, искреннее или неискреннее, должно уравновешиваться мягким напоминанием об истинной — финансовой — природе отношений. Я ощутил легкую обиду.
И неизвестно почему, после того, как ушел, — решил дождаться ее. До прихода Полковника прятался в подъезде. Около 8 Анна вышла из „Дома Шанталь“, и они под ручку, не разговаривая, пошли по улице. Я проследовал за ними до метро, и в последнюю секунду заскочил в вагон, следующий за их вагоном. Они сошли на станции „Рынок“, я, выдерживая расстояние, чтобы остаться не замеченным, последовал за ними до их многоквартирного дома. Запомнил его номер и название улицы. И теперь гадаю, чего ради я все это проделал. Чего надеялся достичь?
Опиши состояние твоего духа. Неуверенное. Неопределенное. Лихорадочное.
Опиши эмоции. Сексуальная озабоченность. Чувство вины. Напряженное физическое наслаждение тем, что я в Париже, один. Ненависть к времени: желание остаться в этом возрасте, в этом дне этой недели, месяца, года, навсегда. Могу только воображать ожидающее меня долгое медленное скольжение по наклонной плоскости. Жажда Анны соперничает с жаждой Лэнд. Впрочем, жажду Анны я могу удовлетворять по пяти раз в неделю. Что, видимо, и порождает жажду Лэнд.
Почему ты так увлечен Парижем? Париж дает мне чувство свободы.
Четверг, 13 июняЗавтра возвращаюсь в Лондон. Сегодня утром, перед ленчем, отправился на „Рынок“ и около часа проторчал у дома Анны, надеясь, что она выйдет. Мне хотелось один только раз встретиться с нею вне „Дома Шанталь“ и всего, что из него следует; хотелось случайно столкнуться на улице — я приподнял бы шляпу, мы поздоровались бы, обменялись несколькими банальностями насчет погоды и пошли каждый своей дорогой. Мне нужно добавить к нашим отношениям новое измерение, нечто обыденное, никак не связанное с борделем и платной любовью. Но, разумеется, она так и не показалась, ноги мои заныли, и я почувствовал себя дураком.
Проходя в поисках автобусной остановки мимо маленького bistro du coin[49], я заглянул внутрь и увидел сидящего с газетой и стаканом „пастис“ Полковника. Повинуясь порыву, вошел в бистро, потребовал пива и, как бы случайно, уселся за соседний с ним столик. Вблизи он выглядит намного старше Анны — думаю, ему за пятьдесят. Одежда сильно поношенная, но чистая, на нем желтый галстук-бабочка, из нагрудного кармана высовывается такого же цвета носовой платок. Щеголь, стало быть. У него усики с подкрученными кверху концами, скорее седые, чем черные, — как и волосы, набриолиненные и зачесанные назад, без пробора. Он встал, чтобы вернуть газету на полку, а я подошел, чтобы взять ее. Шапки всех газет сообщали о болезни Пуанкаре[50].