Максим Кантор - Учебник рисования
— Смешно, если один человек кривляется, — сказал Татарников своей жене, Зое Тарасовне. — Но если сразу все кривляются, уже не смешно. Если среди прочих существует шут, это забавно. Но что делать, если все паясничают?
А делать ничего специального и не надо было — разве что участвовать в ежедневном карнавале. И столичная публика продолжала имитировать жизнь богемы. Зажравшиеся, самодовольные ублюдки курили марихуану, пили водку и нюхали кокаин, полагая, что ухватками и ужимками они напоминают персонажей парижской жизни тридцатых — Модильяни и Сутина. Трусливые и завистливые, они заискивали перед богачами, ловили взгляды их пустоглазых жен, ждали момент, чтобы выскулить подачку, и при этом они казались себе светскими людьми, что востребованы везде — как некогда Пикассо и Матисс. Скупые и расчетливые, они приучились жрать и пить на чужой счет, наливаясь винами на посольских приемах, за столами нуворишей, в дорогих гостях; они вошли во вкус и набивали желудки на халяву — и при этом казалось им, что они ведут лихую гусарскую жизнь, кочуя из дома в дом, переходя от стола к столу, что они правят бал свободы — как Ван Гог и Гоген. Бездарные и бессмысленные, они ждали признания своих заслуг от таких же, как они, зависимых и запуганных журналистов и критиков, и ублажали их, выторговывая публикации и рецензии, хвастаясь признанием пустых и никчемных созданий — и при этом им казалось, что они участвуют в важном культурном процессе, что они говорят свободное слово, которое не остановить, что они бескомпромиссные новаторы — ну, например, как Бодлер или Аполлинер. И ходила кругами по залам Роза Кранц, выглядывая рецензента для своего последнего опуса, в котором она доказывала, что идеи свободного дискурса прогрессивнее, чем идеи несвободного дискурса. И стрелял глазами Дутов: где-то в толпе затерялся Ефрем Балабос, надо бы мимо него пару раз с независимым видом продефилировать. И сновали туда-сюда юные мастера — Лиля Шиздяпина, супруги Кайло, Юлик Педерман, горделиво прохаживался по залам Яков Шайзенштейн, ввинчивался в толпу Петр Труффальдино — ловили удачу, отстаивали свободу. Каждый из них знает, как применить дарования: где невзначай расскажет о своих успехах, где сфотографируется рядом со знаменитостью, где познакомится с очередным клиентом, где поддакнет иностранному авторитету. И это позорное булькающее варево ежедневно нужно было помешивать и разогревать — потому что оно называлось «современная культура», и другой культуры нигде не было.
— Паясничают за хорошую зарплату, — говорила в ответ мужу Зоя Тарасовна. — Эта непристойная Белла Левкоева собрала в своей галерее клоунов, транжирит деньги супруга. Позор, — говорила Зоя Тарасовна, размышляя о том, что дочке за эти деньги и квартиру бы можно было купить, — стыд! И называют хулиганство свободой! Неужели не существует закона — запретить?
— Законов предостаточно, — отвечал Татарников, прихлебывая водку, — чтобы запретить то, что мешает этой, с позволения сказать, свободе. Но свободу ты уже никогда не запретишь.
— Так водку бы хоть запретили, — вздыхала Зоя Тарасовна.
И художники, не стреноженные запретами властей, продолжали удивлять мир разрешенной свободой, делали абсолютно что хотели, но — странное дело — делали при этом одно и то же. Произведенные ими жесты и предметы почти не различались меж собой: художники шутили одинаково, одинаково хамили публике, и поделки получались у них похожие. Их никто не принуждал производить одинаковую продукцию — но одинаковая продукция множилась, и количество людей с одинаковым представлением о свободе росло. Стандарт на свободу постепенно сделался таким же естественным, как стандарт на размер огурца и яблока в супермаркете. Эта стандартная евросвобода стала необходимым качеством мыслящего человека. От художника в известном смысле требовалось предъявлять в своем творчеству евросвободу, если он хочет, чтобы его опознали в роли художника. Отсутствие евросвободы так же осложняло жизнь, как отсутствие документов. Современность могла строго спросить с художника — и художники побаивались такого вопроса. Все они выслуживались перед современностью, ведомые одним сильным чувством — страхом. Люди страшились, что их сочтут неактуальными, страшились не попасть в обойму свободолюбивых, страшились быть незамеченными в своем усердии, страшились выпасть из круга лиц, отмеченных благосклонностью богатых. И, живя с чувством страха перед другими свободными людьми, они продолжали считать себя свободными и гордились тем, что говорят те слова, каким их научили. Они боялись вдруг выпасть из цепочки социальных отношений, схемы, которая сулила обыкновенные жизненные блага — от коих отказаться страшно. И простую цепочку влияний — художник зависит от куратора, куратор от банкира, банкир от торговца оружием, а тот от министра вооружений, — простую логику вещей, по которой свободное кривляние встраивалось в несвободный мир, они видеть отказывались.
XVВ рамках этой логики влиятельный человек, что являлся символом свободы (то есть конечной цели развития человечества), человек, который был расположен на самом верху пирамиды, президент американских Штатов держал перед миром свою тронную речь. Президент только что был переизбран на второй срок, после того как в течение первого срока он разбомбил и оккупировал две страны без объявления войны и отверг Организацию Объединенных Наций в качестве законодательного авторитета. Президент не собирался сказать ничего особенного — только лишний раз подтвердить положение дел: отныне критерием международного права будет свобода личности, те же люди, что личностями не являются (в силу географических и культурных особенностей), должны будут присоединиться к общим ценностям.
Президент говорил, а в разных уголках мира люди, приникнув к экранам и газетам, вникали и комментировали его слова. Президент говорил так:
— Вот почему политика Соединенных Штатов заключается в том, чтобы поддерживать и развивать демократические движения и институты во всех странах и культурах ради конечной цели — искоренение тирании во всем мире.
— Это чем отличается от политики Гитлера и Троцкого? — спрашивал у своих друзей Эжен Махно, сидя в баре отеля Лютеция, — те тоже хотели завоевать весь мир, и тоже ради свободы. Нет, вы не думайте! — замахал Махно руками. — Я и сам за свободу! Да еще мой дед, если уж на то пошло! Я просто спрашиваю: если у тех не получилось, почему у этих получится?
— Как можно сравнивать! — вскипел Ефим Шухман, привстал и даже расплескал коктейль «Пунш плантатора».
— Сегодня другая свобода, — примирительно сказал Бердяефф, — лучше прежней.
— Принципиально иная! — кричал Шухман. — Если хотите знать мое личное мнение, то ничего общего эта свобода с прежней не имеет!
— А кто определит, где — тирания?
— Если хочешь знать мое личное мнение, тирания везде — где нет свободы!
— Свобода всегда одинаковая, — подвел итог Кристиан Власов. — Есть деньги и власть — ты свободен. А посадят в камеру — станешь несвободен. Все знают, что такое свобода, зачем спорить.
Президент продолжал:
— Влияние Америки небезгранично, но, к счастью для угнетенных, оно все же весьма ощутимо, и мы охотно пустим его в ход ради торжества идеи свободы.
— Вот это ясно сказано! Бей, барабан свободы! В поход! — ликовал Махно, а президент меж тем говорил:
— Мы будем и дальше настойчиво доводить до каждого правителя и каждого государства мысль о необходимости выбора — морального выбора между политическим угнетением, которое всегда неправедно, и свободой, которая неизменно справедлива. Америка не станет делать вид, будто брошенным в застенок диссидентам нравятся их цепи, или будто женщины с одобрением относятся к тому, что их угнетают и лишают прав, или будто люди с охотой мирятся с властью сильных и наглых.
— Сам и есть сильный и наглый, — сказала Татьяна Ивановна, — тоже защитник нашелся! — Она собиралась мыть пол, ходила по квартире, гремя ведром, и была в дурном настроении, — нужна нам твоя защита! Права! Только и разговору, что о правах! — Татьяна Ивановна в раздражении швырнула тряпку в ведро.
— Мы будем подталкивать к реформам правительства других стран, доводя до их сведения, что наши отношения будут тем успешнее, чем разумнее они станут обращаться со своим народом. Свобода может прийти ко всем, кто этого захочет!
Президент говорил хорошие, давно ожидаемые всеми слова, в сущности, он говорил то, что и хотели слышать интеллигентные люди, жившие в ожидании свободы десятилетиями. Как же получилось так, что они не радовались словам президента могущественной и свободной страны, которая хотела прийти на помощь всему миру? То ли щурился президент слишком мудро — совсем как социалистические вожди при произнесении своих ритуальных заклинаний, то ли бомбежки Ирака так подействовали — но только люди нервничали, слушая о благих намерениях президента: