Франц Иннерхофер - Прекрасные деньки
Опять клецки. Опять все та же страшная байка со смакованием мельчайших подробностей. Холль, точно наяву, видел лицо мертвеца, пепельно-серое лицо крестьянина, а хозяин продолжал рассказывать, нагоняя страх, покуда все не оцепенели за столом, как замороженные, так что вошедший с улицы человек мог бы испугаться одного вида этих застывших фигур. Холлю страшные истории были не в новинку, он слышал их каждую осень, а случалось, и летом и с первых же слов совершенно забылся. Он слышал чьи-то шаги, хлопанье дверцы в погребе, слышал, как скребут в хлеву вилами, и видел перед собой своего дядю, всю ночь лежавшего в постели с непогашенной лампой, и дядя тоже слышал все, покуда хозяин продолжал рассказ, а в середине комнаты Холлю виделся мертвец.
Ночью он то и дело вскрикивал, из темноты к нему тянулась чья-то рука, а за решеткой окна появлялось лицо. Холль покрывался потом, вздрагивал от ужаса и уже не мог заснуть или же через несколько мгновений вновь проваливался в сон. Проснувшись с тяжелой головой, совал ноги в сырые сапоги, руки — в рукава рубахи и чуть не по колено в грязи брел к желобу с водой, мурашки на коже и ледяные брызги приводили его в чувство и заставляли, сгорая от стыда, возвращаться к столу. В этих безмолвных физиономиях, в зевах которых исчезали запиваемые молоком бутерброды, читался упрек, и Холль винил только себя — ведь это он своим криком потревожил сон людей, да и хозяин все время пенял ему за то, что он отнимал у них сон. Стыд жег его, покуда не приходило время запрягать, а там начиналась знакомая чехарда: знай себе прыгай без устали вверх да вниз, все равно вокруг лишь безумная пустота и безумное веселье. Просто пройти по улице — уже наслаждение. Стояла осень, и у него было такое чувство, что все вокруг вздохнуло с облегчением. Ни зеленой травинки, ни назойливого щебета. Только морось, да холодеющий воздух. Наконец-то можно было поговорить и передохнуть на вершине стога высотой с колокольню. Можно было что-нибудь отчебучить и запастись силами, подготовив себя заново все к той же бодяге, к вечным попрекам все тех же недоумков. Машины на дорогах почти не попадались, разве что желтый рейсовый автобус, а попросту грузовик, спереди и сзади набитый отцами семейств, одетыми в обновы и по-зимнему. Потом снова забормотал ручей, донесся скрип тележных колес и неизбывно острый запах навоза.
Стоило хозяину уйти, все начинали дышать полной грудью, при нем же молчали, одно его присутствие заставляло языки проглотить. Порой он неожиданно появлялся то здесь, то там и молча смотрел, порой подавал команды и свистел или принимал участие в работе. Он кричал и сыпал прибаутками, в которых поминалось все на свете от пениса до Папы Римского, стараясь завоевать расположение работников и не торчать здесь все время. Шагу нельзя было ступить без укоров и попреков, обходя их, точно завалы. Соображалось легко и ясно, но шли часы и усталость брала свое, домучивая до сна. С верхних лугов вниз, в сонное забытье, а потом снова наверх — снимать изгороди. Эта работа напоминала о весне. Хотелось обратить время вспять, но еще больше — углубиться в осень, подальше от того дня, когда появился на свет, поближе к смертному часу. Хотелось шляться, отводить душу бранью, рвать, крушить все вокруг.
Незадолго до заката Лоферер послал Холля за своим пиджаком. Холль вернулся с пустыми руками. На поиски отправились вместе и бродили до темноты, но все же нашли. Пиджак был изорван какой-то дикой тварью, живого места не осталось. По первости Лоферер не сказал ни слова, потом стал осыпать проклятиями дерево, затем — весь луг. После — хозяина. Наконец он что-то подсчитал и пришел к выводу, что три месяца проработал даром.
Все переделывалось на зимний лад. Запрягли три телеги с обитыми железом колесами и поехали вниз, туда, где чернел мрак. Улица тянулась серой полосой. Мелькали огоньки: недвижные и плывущие, пестрые и назойливо яркие. Железнодорожный поселок. Трактир, где целый год из вечера в вечер в сотни утроб лилось хмельное зелье, теперь пустовал. Школа-однолетка. Лавка, служившая сельским универмагом. Профсоюзный кинотеатрик. А там дальше — крестьянская усадьба, зажатая в разломе скал. Еще выше — скирды горного сенокоса. Ручей, пробиравшийся к краю уступа, чтобы разбиться о камни. Изгородь, через которую перемахивали напуганные машинами жеребцы, крутой дугой выгибалась над обрывом. Над дорогой угрожающе нависала каменная глыба величиной с дом. Надгробные распятия, горные хижины. Тремя огнями светились два приюта для альпинистов, построенные здесь из чисто умозрительных соображений. Над ними поднимался вселявший ужас склон, когда-то лавина мигом поглотила здесь четырех или пятерых батраков. Крестьянский двор, большой и сурово набожный, не слишком властный хозяин и заправляющая всеми делами хозяйка. По праздникам всю свою челядь она запихивала в часовню, мальчишек гнала прислуживать в церкви, мужа и бургомистра откомандировывала к Папе в Рим, наведывалась в усадьбу 48 и посверкивала там своими колючими глазками. Ручей растекся и затих. А вот то место, где однажды утром нашли человека, лежавшего вниз лицом, рядом валялась бутылка из-под водки. Было ли это несчастным случаем или преступлением — кто знает. У покойника осталась затюканная жизнью жена и куча детей мал мала меньше. Все они влачили голодное существование вместе с другими обитателями барака. Один из мальчиков сидел в классе на три парты впереди Холля. Бледный и хилый подросток, на переменах он чаще всего скрывался в уборной, так как ему не давали с собой завтраков. Для деревенских коммунистов это было бельмом на глазу, но никто не понимал их.
Еще усадьба — у безымянного ручья за высокогорным лугом, дом с тугоухими детьми. Затерянный крестьянский двор, брошен хозяевами. В получасе ходьбы в гору другой двор, там тоже дети. Вот дом с девизом, двое детей, оба из старших классов. Электростанция, вокруг много домов и бараков. Папаша закуривает сигарету, а дети подбегают с новостью: братец упал в ручей. Дом Найзера. Лесопилка. Огороженный выгон. Бараки. Луга. Выпасы. Огни. Деревня. Гора Зоннберг вся на виду. Дети корпят над домашними заданиями за кухонными и обеденными столами или расплачиваются за упрямство в углах комнат. В какой-нибудь из них стоит гроб. Рубленый дом.
Конрад сидел, не меняя позы. Лоферер промолчал всю дорогу и потом тоже ни слова не сказал. У всех в ушах стоял тележный грохот. Спрыгнули, загнали лошадей в конюшню, затопали по ступеням, торопливо скинули пиджаки. Молитва. Клецки. Молитва. Время посидеть. Время идти спать.
И снова это тошнотворное отвращение. Ненавистная постель еще не так отвратна, как все, что творилось за дверью и рядом. За дверью паскуднее, чем рядом. Вечерняя молитва, пропитанная смрадом всеобщей неприязни, вклинившаяся в детский рассудок и ужасающе заостренная воображением здесь, наверху. Там — непонимание, плотские утехи, вечерняя молитва, произносимая зачастую лишь для того, чтобы заглушить звуки спаривающихся тел. Если для этого не хватало времени, то к молитве попросту добавлялся еще один "Отче наш", исторгаемый в сладострастном стоне, и притом из лучших побуждений. Холлю это было непонятно, он вспоминал то, что рассказывали эти люди друг о друге, с блеском в глазах и с похотливой улыбкой. Он слушал и онанировал, он вспоминал эти рассказы за завтраком, он обводил глазами усталые лица, сравнивал и находил в них такую печаль, что воткнуть лопату в навоз казалось почти удовольствием.
Фельберталец беспрерывно курил. В воздухе стоял сивушный дух самогоноварения. Холль поспешал в школу с запиской: пусть Бедошик не попрекает прогулами. В коридоре между входом и раздевалкой двое учеников спорили о том, у кого член длиннее. К ним присоединялись другие, ребят становилось все больше. Тут вдруг появился Бедошик, протиснулся сквозь толпу, желая узнать, в чем дело. Кто-то из школьников ответил, что они выясняют, у кого длиннее кинжал. Бедошик потребовал немедленно отдать ему ножи. Тут раздался звонок. Разбирательство продолжилось в классе, битый час ученики изощрялись в словесных выдумках и увертках, покуда одному из них — с горного хутора — не надоело это занятие. Он раскрыл учителю глаза. Бедошик, которого ученики прозывали то Недошиком, то Бедопшиком, вдруг уразумел тонкости местного диалекта, мигом подскочил к одному из ребят и отвесил ему несколько звонких пощечин. Все притихли. Бедошик выбежал из класса. Отлупцованный утирался рукавом. Бедошик вернулся с директором. Директор покашлял, что-то прокричал и ушел восвояси. Явился Бруннер и завел речь о шестой заповеди. После чего весь класс строем отправился на исповедь.
Холль дожидался Лео на кладбище. Оба они чувствовали себя как раздавленные, по дороге домой не оставили в живых ни одной проползавшей рядом змеи. Эта дорога была для них окрашена кровью многочисленных драк и призывала к бессчетным акциям возмездия, многие же были им приписаны. Они ж и смеяться не могли над всем, что случилось.