Максим Кантор - В ту сторону
Да, подумал Бланк, хорошо бы в санаторий. А еще лучше — сказать жене, что еду в санаторий, а поехать с Лилей в Турцию. Визы там, кажется, не нужны. Гостиница в тихой бухте, номер с окном на море. Эмиграция в Израиль — это, пожалуй, чересчур, а отдых в Турции позволить себе можем. Поедем на неделю, забуду этот ад. И там, на отдыхе, придет — само собой придет — здравое решение. Надо решать, но не впопыхах, не в суете, не в этом вечном стрессе.
— Да, — сказал Бланк рассеяно, — отдохнуть. В редакции проблемы. Устал.
— И личная жизнь, — добавила Румянцева, — у вас, оказывается, бурная личная жизнь, Саша.
Она хороша была сегодня, зрелая философическая дама Наталья Румянцева, одетая в античную тунику. Свободные складки струятся по жирной фигуре, алая лента повязана на шее, морщин не видно, волосы густо выкрашены хной, собраны в пучок.
Вдоль дорических колонн пошла Румянцева под руку с усталым Бланком и говорила ему:
— Я поверить не могла. С Лилей? Как странно, как не похоже на вас, Саша.
— Мы давно вместе. — Он хотел сказать «пять лет», но постеснялся: очень долго получалось, слишком долго. Экая привязанность необъяснимая. Сказал: — Мы вместе почти три года.
— Так долго? Вы что же, жениться собрались?
— Как честный человек.
— Саша, голубчик, — и обильный вялый бюст Румянцевой прижался к его плечу, — зачем вам Лиля?
Усталый Бланк изобразил лицом тоску, тоску порядочного немолодого человека, связанного словом. И Румянцева пожалела его, потерлась бюстом о плечо.
— Вы все усложняете! Жизнь мимо проходит! — Румянцева ухватила с подноса официанта бокал, рассмеялась колокольчиком. В античном портике стояла пожилая жирная женщина в алой тунике и смеялась волнующим игривым смехом — так смеялись наяды, — а немолодой, сутулый, седой человек, затравленный спонсорами, измученный семейными драмами, смотрел на нее и кривил рот.
Ишь, тунику надела, с неожиданной злостью думал Бланк, кому ты здесь хочешь понравиться? Мало тебе моих гонораров? Денег в газете нет, а Румянцева всегда при окладе. Последнее унесла, наяда.
Несколько лет назад Румянцева добилась того, что Бланк назначил ее специальным корреспондентом, теперь раз в месяц философическая дама писала в газету размышления о демократии — и забирала полторы тысячи долларов. Тексты эти («вдумаемся, какое будущее ждет наших детей, если мы не скажем им сегодня правду») Бланк ненавидел, но отказать Румянцевой не мог. В интеллигентной Москве считалось, что отказывать Румянцевой нельзя — Наталья Румянцева воплощала все то прогрессивное, за что столичная интеллигенция боролась всю жизнь и что в боях обрела. Колонки Румянцевой выходили в пяти изданиях — очень личные, интимные размышления о правах человека.
— Простите, Наталья, — говорил Бланк в безденежные месяцы, — нечем платить. Потерпите.
— Не понимаю. На радио платят аккуратно, в журнале тоже. Вам не нравится то, что я пишу?
— Помилуйте, как можно, — ив сейф, выскребать последнее, то, что ушло бы на зарплату корректору, верстальщику, курьеру.
— А говорите, денег нет! — и пальчиком грозит, и колокольчиком смеется.
Ну что тебя сюда принесло, думал Бланк, что тебе дома не сидится?
— Дома не сидится, Саша? — спросила Румянцева. — Устали от житейских бурь? Или дела? Кому здесь понравиться хотите?
Бланк отошел от Румянцевой, прошел во внутренние покои виллы, стоял в толпе гостей, любовался новым приобретением хозяина: современное искусство, инсталляция — дохлый цыпленок под лампой. Недурная вещь, радикальная, будит воображение. Бланк смотрел, прихлебывал шампанское, разглядывал приглашенных.
Вдоль елей и дорических колонн текла река гостей, Бланк отметил, что многие дамы одеты в туники. Видимо, хозяин дома разослал приглашения с так называемым дресс-кодом: в конце концов, бал дается на античной вилле, одеться надо соответственно. Двигались гости величаво, ступали неторопливо — вот вступил в залу генерал авиации Сойка, весь в орденах, похожий на легата времен Августа. Проплыли мимо осанистые сенаторы — бритые затылки, тройные подбородки, профили с античных медалей. И редактору даже показалось, что гости говорят на латыни. Неужели к вечеру выучили по две-три фразы? Причуды московского света необъяснимы — вполне могли и латынь выучить. Он прислушался — нет, показалось. Впрочем, думал Бланк, отчего бы высшему свету империи не перейти на латынь? Говорило же некогда российское дворянство по-французски. Надо отличаться от мужиков.
Бланку вовсе не случайно почудилась латынь — несколько гостей говорило на испанском. То были аргентинские нефтяники — концерн «Бридас» Карлоса Булгерони. Концерн некогда, в середине девяностых, собирался класть трубы каспийской нефти через Афганистан, минуя Россию, и Булгерони летал на переговоры ко всем заинтересованным лицам — к Ниязову в Туркменистан, к Каримову в Узбекистан, к Масуду в Кабул, к Дустуму в Мазари-Шариф, к Омару в Кандагар. Трубу — тем не менее отдали строить американцам — теперь проектом занимался концерн «Юнокал», а в совете директоров «Юно-кала» состоял Киссинджер.
Что понадобилось сегодня верткому Булгерони в особняке Пискунова — ну кто ж ответит на этот вопрос. Может быть, политическая ситуация меняется, а вдруг общие интересы в искусстве привели его в античную виллу, кто скажет? Тереза, жена нефтяного магната, славилась меценатством — вот, например, инсталляцию с дохлым цыпленком доставила в Россию именно она, не равнодушный к прекрасному человек. Так дискурс современного искусства, внятная каждому гармония античной архитектуры, общие вкусы и предпочтения ткали новый мир, латали прорехи цивилизации. Этот мир еще воспрянет, империя переживет любой кризис — кто назвал разумную организацию мыльным пузырем? Художник создает свободолюбивое послание миру — и меценат платит художнику, а торговец оружием платит меценату, затем генералы платят торговцу оружием, нефтяные магнаты платят генералам — кто сказал, что это неразумно устроено? Разве бывает лучше?
Пошатнулась было конструкция — но выправляется! Обошлось! Века простоит империя, что ей сделается. И лучшие люди столицы сегодня пили за это. Редактор знал почти всех гостей — профессия приучила запоминать подробности чужой жизни и светскую хронику. Вот этот человек дважды был под судом, сейчас он миллиардер и владеет футбольным клубом. Этот, говорят, держит публичные дома. Этот отошел от дел, распустил банду. Этот — чекист, бывший разведчик. Вот идет итальянец, торговец сантехникой — он продал в России столько унитазов, что стал законодателем мод, и лучшие художники стараются ему понравиться. Вот французский живчик, он издает туристические брошюрки и играет при российском дворе роль Дидро. Вот нефтяник — дело в Нижневартовске, дешевая рабочая сила, партнер исчез при загадочных обстоятельствах. Вот строительный магнат — точечная застройка, цемент, таджики. Еще вчера напуганные, а сегодня степенные и довольные, они плыли по залам — и шелестело в рядах: обошлось, обошлось, обошлось. Они все понимают друг друга. Почему бы им не перейти на латынь?
Уйти надо отсюда, давно пора уйти. Только непонятно — куда.
Господи, сколько же можно врать, когда это все кончится?
8
После операции Татарникова вернули в палату, но не сразу — два дня выдержали в реанимации. Санитары разговаривали с Татарниковым, пока везли его на каталке в палату, — впрочем, ответных реплик больного не ждали.
— Ваше место сохранили, Сергей Ильич.
— Ваш персональный номер.
— Ваш Хилтон.
— Второй дом.
Каталку развернули, чтобы не вкатывать в дверь ногами вперед — считается плохой приметой. Сестра уже придвинула к кровати штатив с капельницей, знакомый предмет.
— Ну-ка, молодой человек, куда ты лезешь, подвинься, капельницу ставить мешаешь, — это было сказано Антону.
Антон, дежуривший возле дверей палаты, кинулся прежде всех к Татарникову, нырнул под руку сестры, отпихнул санитара, всмотрелся в лицо Сергея Ильича.
Облик Татарникова сделался сумасшедшим. За последние дни волосы окончательно облезли с его головы, только редкие короткие волоски, точно пух на ощипанном гусе, торчали за ушами и на затылке. Щеки умирающего покрывала седая щетина, лицо удлинилось и ссохлось, шея вытянулась. Татарников стал похож на мороженого гуся, вываленного на прилавок мясного отдела. Глаза Сергея Ильича смотрели в одну точку и ничего не выражали, совсем ничего. Из ясных голубых они превратились в водянисто-зеленые. Татарников глядел прямо перед собой, потом глаза его закатились, а потом закрылись веки. Голова на длинной беспомощной шее свесилась набок.
— Спит? — кричал Антон. Ему казалось, что никто не торопится, что сестры нарочно медлят с капельницей. — Спит или умер?