Анаис Нин - Соблазнение Минотавра
Такую вот атмосферу создавал вокруг себя Джей, и Лилиана откликалась на нее: расслабленность тела и жестов, подчинение потоку, стремление к наслаждению, которое, насытившись сам, он дарил другим. Когда что-либо угрожало его наслаждению, он умел мастерски избежать опасности. Джей создал нечто, на первый взгляд не тронутое свойственной его времени тревогой, но Лилиана чувствовала, что во всем этом есть некий изъян. Не знала только, какой именно.
Изъян, как потом выяснилось, заключался в том, что его мир, подобно миру ребенка, зависел от заботы и преданности других, от всех тех, кто взваливал себе на плечи его заботы.
Джей получил письмо от своей первой жены, в котором говорилось об их дочери, девочке четырнадцати лет, о том, что она проявила недюжинный талант к живописи. Джей застонал:
— Я ничем не могу ей помочь!
Он вспомнил, как говорил ей, пятилетием: «Запомни, я тебе брат, а не отец!»
Мысль об отцовстве была ему неприятна. Она угрожала его желанию сохранить вечную свободу и молодость.
— Пусть она приедет и поживет с нами, — сказала Лилиана.
— Нет, — ответил Джей. — Я хочу быть свободным. Меня ожидает очень много работы. Я собираюсь вынуть мои картины из рам. Хочу, чтобы они стали частью стены, непрерывным фризом. Краски вот-вот посыплются с холста! Не буду их удерживать. Пусть сыплются!
Пока Лилиана готовила ужин на маленькой кухоньке рядом с мастерской, он заснул. А когда проснулся, уже не помнил ни о дочери, ни о своей вине.
— Ужин готов? Тебе нравится это вино?
«Как бы я хотела, чтобы его безразличие стало заразным, — думала Лилиана. — Он может забыть свою дочь, но я-то забыть своих детей не могу. Каждый вечер я покидаю Джея, чтобы через океан пожелать им доброй ночи. Я должна любить Джея той же любовью, какой любила детей. Любить так, словно не существует иного способа выражения любви, кроме заботы и преданности».
Лилиана занималась тем, что утешала друзей которых он эксплуатировал, возвращала его долги, следила за тем, чтобы бунт Джея не слишком дорого ему обходился.
Когда они впервые встретились, Джей служил корректором в редакции одной газеты. Картины его тогда еще не продавались. Работа была очень утомительной для глаз. Возвращаясь домой, он первым делом промывал воспаленные веки. Лилиана смотрела на него, на его покрасневшие глаза, обычно веселые, а теперь поблекшие от усталости, слезящиеся. Эти глаза, так необходимые для настоящего труда, он портил корректорской работой, корпя над сероватой бумагой при слабом освещении. Глаза, которые хотели впитать в себя весь мир, всю глубину его образов.
— Джей, — сказала Лилиана, протянув ему стакан с красным вином, — выпей за окончание своей работы в газете. Тебе никогда больше не придется этим заниматься. Я играю на пианино по ночам и зарабатываю достаточно, чтобы хватило на обоих.
Иногда Джей был похож на гнома или сатира, иногда — на серьезного ученого. Его тело казалось хрупким по сравнению с его безудержностью. У него был ненасытный аппетит к жизни. Родители дали Джею денег на учебу в колледже. Он сунул их в карман и отправился странствовать по Америке, соглашаясь на любую случайную работу, а то и вообще без работы, путешествуя с бродягами и автостопом, нанимаясь сборщиком фруктов и мойщиком посуды, отыскивая приключения, обогащая свой опыт. С тех пор он много лет не виделся с родителями. Одним ударом отрезал себя от детства, от юности, от всего прошлого.
Какое богатство, восхищалась Лилиана, какой могучий поток! В мире, остуженном разумом, его творчество извергалось вулканом и поднимало температуру окружающей среды.
— Давай, Лилиана, выпьем за мой Писсуарный период. Я изображаю на холсте радость мочеиспускания. Как чудесно мочиться, разглядывая Сакре-Кёр и размышляя о Робинзоне Крузо. А еще лучше — в сортире Ботанического сада, слушая рычанье львов, а тем временем обезьянки скачут по деревьям, наблюдают за тобой и пытаются тебе подражать. В природе все прекрасно.
Джей любил шумные улицы. Гуляя по ним, он чувствовал себя счастливым. Он любовно запоминал их названия, словно имена женщин. Знал их досконально, замечал, какие из них исчезли, какие появились. Он водил Лилиану на Rue d’Ulm, что звучало как название поэмы Эдгара Аллана По, и на Rue Feuillantine, напоминавшую шелест листьев, и на набережную Valmy, где баржи у шлюзов терпеливо ожидают подъема воды, а тем временем жены шкиперов развешивают белье на палубах, поливают цветы в горшочках и гладят кружевные занавески, отчего баржи напоминают деревенский дом. Rue de La Fourche, подобная трезубцу Нептуна или дьявола, Rue Dolent с окружающей тюрьму скорбной стеной. Impasse du Mont Tonnere! Как он любил Impasse du Mont Tonnere. У входа, словно караульный пост, располагалось маленькое кафе с тремя круглыми столиками на мостовой. Ржавые железные ворота, некогда их открыли для проезда экипажей, да так и оставили распахнутыми навсегда. Гостиница, переполненная алжирцами, которые работают на соседней фабрике. Гортанные голоса, монотонные песни, крики, аромат пряностей, жестокие ссоры, ножевые раны.
Как-то раз, пройдя за железные ворота по неровной булыжной мостовой, они попали в Средневековье. Собаки рылись в отбросах, женщины шли на базар в домашних тапочках, старая консьержка смотрела на улицу из-за полуоткрытых ставен. Ее кожа была цвета мумии; она прошамкала что-то сморщенным ртом, но Джей ее не расслышал. «Кто вам нужен?» — задала она классический вопрос консьержек. Джей ответил: «Марат, Вольтер, Малларме, Рембо».
Он сказал:
— Всякий раз, когда я вижу консьержку, вспоминаю, что в Средние века верили, что если замуровать в стене строящегося дома кошку, это принесет удачу. Консьержки кажутся мне теми самыми кошками, которые вернулись из глубины времен и, чтобы отомстить за себя, теряют почту и вводят гостей в заблуждение.
Через вход, такой же черный и узкий, как вход в гробницу майя, они вошли в аккуратный внутренний дворик со скромно цветущими растениями в горшках и треснувшим окном, которое, как считалось, когда-то распахнула Нинон де Ланкло. Маленькое окно с кривой рамой и нависший над ним клобук покрытой шифером серой остроконечной крыши были столько раз запечатлены на живописных полотнах, что слились с застывшим и вечным прошлым так же, как остановившие время перламутровые облака, которые не в силах унести прочь никакой порыв ветра.
Джей сидел за маленьким кофейным столиком, как охотник в ожидании добычи. Лилиана сказала:
— Художники и писатели так возвеличили эти места и их обитателей, что в произведениях они кажутся более живыми, чем нынешние дома и люди. Я вспоминаю слова Леона Поля Фарга, а не те слова, что доносятся сейчас. Я слышу стук его трости по мостовой отчетливей, чем звук собственных шагов. Неужели та жизнь была такой богатой и напряженной? Или ее возвысили художники?
Время и искусство сделали из Сюзанны Валадон, матери Утрилло, то, чем Джей никогда бы не смог сделать Сабину. Наслоение придает картинам особый привкус, лессировка — поэтичность. Художники того времени помещали предмет изображения в поток света, проникающий в нас навсегда, заражающий нас их любовью. А с Джеем, как и со многими современными художниками, все было наоборот: сам того не сознавая, он выражал свою неспособность любить, свою ненависть.
Однажды Джей сказал:
— Я прибыл на том же судне, на котором доставляют на Дьявольский остров заключенных. И подумал, как странно получилось бы, если бы на обратном пути я плыл с ними уже как обвиняемый в убийстве. Это было в Марселе. Я подцепил в кафе двух девчонок, и мы, проведя вечер в ночном клубе, возвращались в такси. Одна из девиц все твердила, чтобы я не дал себя облапошить. Когда мы подъехали к гостинице, водитель назвал до нелепого высокую сумму. Я начал с ним спорить. Я страшно разозлился, но даже в этот момент четко сознавал, что смотрю на его лицо с невероятным напряжением, словно хотел его убить, но я-то его убивать не собирался, просто моя ненависть была увеличительным стеклом, через которое я рассматривал подробности — мясистое, пористое лицо, волосатые бородавки, взмокшие волосы на лбу, замутненные глаза цвета перно. В конце концов мы пришли к соглашению, но в ту же ночь мне приснилось, будто я его задушил. На следующий день я нарисовал его таким, каким увидел во сне. Словно задушил на самом деле. Люди будут ненавидеть эту картину.
— Нет, скорее полюбят, — ответила Лилиана. — Джуна говорит, что преступник освобождает людей от желания совершить убийство. Он принимает на себя преступления всего мира. На своих картинах ты запечатлеваешь желания тысяч людей. То же самое можно сказать о твоих эротических картинах. Твою свободу полюбят.
На заре они остановились на Place du Tertre, среди домов, которые, казалось, вот-вот рухнут, расползутся. Слишком долго они были фасадами домов Утрилло.
Трое полицейских прогуливались по площади. Уличный телефон истерически зазвонил в рассветном тумане. Полицейские кинулись к нему.