Александр Иличевский - Нефть
В самом деле, какая причина бояться была у Хомы Брута? Летающие и ползающие вокруг декорации здесь ни при чем. И панночка в натуре устроила все это из мстительной своей любви, а не забавы ради. Так что, выдержи он, удержись от встречного взгляда — остался бы цел. Ведь страх Хому погубил потому, что Вий на него воззрился, а он поддался — и в ответ глянул. Глаз Вия присвоил, вобрал Хому и затмил его взгляд своим: сделав обитателем своего зрения…
Вот так и Петя присваивает меня, высасывает, как яйцо, как глаз, по ночам наблюдая.
Глава 13
ПОБЕГ И ОДНАЖДЫ
П о б е г. А ведь некогда я был летуч и легко способен к побегу, был невесом и неуязвим, всякий раз, за целую ли чуя опасность проникновения, предвосхищая каждое ее шевеленье.
Я всегда был настороже и, вовремя извернувшись, ловко перехватывал взгляд, — и опасность, прянув, проникшись уважением к моей виртуозности, учитывала, чтя, во мне достойного противника и была готова сначала выслушать и, внимая, вскоре оказывалась заворожена: обезоруживание происходило без замешательства — и даже чудесно оборачивалось моим приобретением…
И я был бесстрашен, находясь где пожелаю — невидимкой и посторонним, — и ты была в безопасности — и рядом, всегда рядом, так что я мог — как свое — слышать твое дыханье — зная, что моя близость тебе не может навредить.
Я был косточкой бело-синего сна, гладкой, твердой, с непроницаемой сутью косточкой, которую всегда так приятно было нащупать языком и слегка протолкнуть к губе, чтоб вынуть и убедиться — да, это я — и ты — другой створкой скорлупки — рядом.
Теперь же моя суть — рыхлая мякоть тугого, безвкусного и непосильно затянувшегося сна, в котором нет ничего, кроме меня, меня одного.
Да, теперь я, пожалуй, скис.
И сейчас я не вижу переплет окна, ветки тополя, фонарь: та часть зрения, что была — поослабла вчера и теперь сплыла.
Ночь течет из орбит, а в глазницах по колышку.
В головах из окна — выход в свободную ночь. Но не достать — направление вверх опрокинулось к полу, оттого-то и полночь слилась с половиной немого шестого — не пропетого кочетом утра.
Но внезапно, как дар, припомнив, как это раньше происходило со мной, когда я легко мог достичь состоянье побега, себя отыскав и направив, ориентируясь по эху собственной мысли, я выдумываю способ — и это мой трюк: пусть он не избавленье, но только краткое — на время произнесения — отдохновенье, но я упиваюсь своей догадкой и немедленно приступаю к его исполнению…
— Пробравшись на ощупь в ванную, я сбиваю все краны, чтобы вспухшей водой затопить потемки, вытеснить их.
Спустя время слышен далекий рокот: воды внешние отозвались — так волки собираются мелким зовом, писком щенка от дворовой суки, — и вдруг осознав, что они обманулись, медлят мгновенье, но все же начинают свою яростную защиту…
И вот, завертело, бросило, подобрало, занесло, всплюнуло, протянуло… И от счастья задохшись крепчайшей пеной, пряди водорослей посдернув, медленным брассом, фырча и роя, я выбираюсь на мелководье, вижу дно и танкетку краба, ковыляющего наискосок в направлении к камням, по мини-дюнам, — я вижу, поднырнув над стайкою бликов, как солнце погружается в воду, пуская свой луч-острогу и тонкой струей проливаясь, себя на него надевает: и морским ежом, шурша, зарывается в воздух.
Камешек. Сегодня ночью мне удалось распознать камень. Тривиально! Сначала, как обычно, что-то бесформенное, переливаясь — утолщаясь и истончаясь, — медленно колыхалось вокруг: движения его массы повторяли мои; страх зашкаливал от его приближения — и я цепенел при попытке всмотреться: чтобы хоть как-то быть дальше, нужно было отпрянуть, выскользнуть из-под неуемного взгляда.
Сделать это невероятно трудно, потому что, даже зажмурившись, не удается укрыться от высасывающего мановения. Но в тот раз это что-то внезапно сгустилось — и возникло нечто, что можно было бы описать, как глаз темноты, как воронку, производящую не-зрение. Мне даже показалось — совершенно непостижимым образом, так как наблюдаемое было квинтэссенцией мрака, — что я вижу его радужную оболочку, которая, колышась, создавала иллюзию рельефа, причудливо располагая на своей поверхности вздутости и окраску, и постепенно — о ужас! — принимала форму чьей-то памяти, которая неудержимо выливалась из моего пристального взгляда, проецируясь, как на экран.
И то, что я увидел, потрясло меня, — хотя чувства мои уже давно затупились и ничего, кроме животного страха, ставшего привычным, как невыносимая, но неизбывная зубная боль, — я теперь не способен испытывать. А произошло вот что.
По мере наблюдения страх мой почему-то исчез, и на его огромном месте чудесным образом возникло любопытство.
Я увидел море в солнечную, но ветреную погоду — и баркас с людьми на палубе. Море сильно волновалось, баркасу никак не удавалось пристать к буровой платформе. Наконец человек на причале поймал концы и стал углом, как упрямицу-корову, подтягивать судно к дебаркадеру.
Солнце, брызги, ветер.
Затемнение.
С трудом вскарабкавшись по зыбкому трапу, все вышли на площадку. Столпились плотным вниманием к одному из них. Тот достал из внутреннего кармана пиджака коробочку и, выколупнув камень, посмотрел сквозь него на солнце. Остальные застыли, обмерев.
Это был довольно крупный, неограненный алмаз с желтоватым оттенком, который прохладно помещался между кончиков моих пальцев. Микродефекты, обильно испещрившие внутри светоносное тело — янтарные прожилки, пронизывавшие плотную среду эфира, — делали его совершенно непригодным для обработки, и следовательно, никакой особенной ценностью он обладать не мог. Стоило резцу дотронуться до камня, как он бы тут же раскрошился. В чем его тайна — все еще не было ясно.
Но взгляд мой, проникнув далее, стал, постепенно утяжеляясь, как пыльцу, набирать медленное пониманье.
В конце концов, миновав спотыкающуюся череду картин исторических событий, которые мелькали, проплывали, скакали и повторялись, искаженные брызжущим жидким пламенем и какими-то грязными, как на старой кинопленке — потеками, царапинками, папиллярными отпечатками, — все дело оказалось в том, что структура дефектов этого камня суть карта нефтяных пластов, которые, залегая на страшной глубине, совершенно не поддаются зондированию. И оказалось также, что в погоне за планом советские добытчики совершенно не заботились, чтобы изолировать друг от друга сообщающиеся подземные нефтяные бассейны, не учитывали, растратчики, взаимное расположение пластов, — и при таком головотяпстве тяжелая нефть уходила все глубже и глубже. В результате была выкачана лишь пятая часть локуса. Отсюда прямиком следовало, что владеющий этим камнем, по сути, обладал уникальнейшей трехмерной картой месторождения, которая позволила бы многократно увеличить добычу…
Впервые за все это время я спокойно заснул.
Утром, однако, виденное ночью мне показалось дичью, и я решил, что это — галлюцинация.
Записывать я, разумеется, не стал — не дезинформации ради, а просто потому, что все это, ну честное слово, бред и чушь.
Однажды. Однажды мне пришло в голову засмеяться.
Это не составило труда сделать.
Стоило только подумать, и я выпустил свой смех с легкостью, как выдох.
Сначала я смеялся вычурно, как сумасшедший, и даже испугался, а не сошел ли я с ума на самом деле, но потом почувствовал облегчение, стало как-то безразлично и наплевать, и меня от души разобрало так, что я долго не мог остановиться.
Я неугомонно катался по кровати, держась за живот.
Иногда я видел себя со стороны, и это еще больше раззадоривало, заражало смехом.
Я стонал и смеялся, и уже больше не мог, из меня клекотом рвались содрогания, я корчился и изгалялся — и, чтобы не сводило мышцы пресса, колотил кулаками в живот.
Наконец, потекли слезы из глаз, и я, то всхлипывая, то глухо посмеиваясь, постепенно остановился.
Мне стало легче; теперь я просто сидел на кровати и тихо ревел, радуясь своему облегчению.
Вдруг открылась дверь, и мне стало стыдно.
Сообщница. Теперь, когда я не чувствую, что ты говоришь, улыбаешься, глумишься, берешь ложечкой варенье, отпиваешь, проводишь рукой по моим волосам, спрашиваешь, возражаешь, подчиняешься — и принимаешь, как дар, ту себя — творец которой мой взгляд, — тогда уход твой становится возможным: поскольку я медленно отодвигаю штору и, напустив июльских сумерек в кухню, близоруко задыхаюсь ими, высматривая тебя, пересекающую двор по направлению к метро. Я прикуриваю новую от окурка, присаживаюсь на подоконник. И вдруг понимаю: душа моя (простая мысль, но, ставши очевидной, из посторонних выделившись сразу, представилась мне главною она), что она существует и мне на самом деле не принадлежит: иначе бы моя душа не исчезла сейчас из виду, у углового подъезда войдя в подворотню.