Григорий Бакланов - Друзья
Холодное вино уже носилось туманом. И стало вдруг легко. Мягче свет, глуше голоса. И лица вокруг все улыбающиеся.
Аня сказала тихо:
— Ешь.
Взяв у него сигарету изо рта, погасила в пепельнице.
— Селедки положить?
А за столом гул голосов, каждый говорит свое: — …намачиваете — и что?
— Нет, лучше белый. Можно, конечно, можно!.. Но белый гриб — это соловьиная песня.
— Там девятка на конце, а у меня нуль. «Это цирк? Цирк?» С раннего утра! «Цирк?»
Цирк, говорю. С моей тещей у нас всегда цирк.
— Ты мне говоришь — буро-набивные сваи, а я тебе говорю — ритм. Ты пробурил, а он на миксере с бетоном за водкой поехал. А она, голубушка, стоит под дождем, оплывает…
— Восемнадцатый век, не спорьте!
— Но Лидия Васильевна, как всегда, на высоте! — Это голос Полины Николаевны, секретарши Александра Леонидовича.
— Учтите, коньяк расширяет…
— Мы расширяемся!
— А я тебе говорю — ритм!..
— Семнадцатый, семнадцатый, перестаньте, пожалуйста. Семнадцатый век, уж в этом я все-таки понимаю кое-что.
— Я сказала: Боря, почему тебе не бегать по утрам? Теперь все бегают…
Это Борькина молодая уста отверзла. Оказывается, у нее и голос есть: тихий такой, тихенький. Но слышный вполне. А то все молчала, слушала, ела с большим аппетитом.
Это первый ее выход. Все ей ново, все интересно: что как стоит, что говорят, что на ком. Она и у себя заведет так же. Непременно. А Борьку жаль. Талантливый парень.
Борька подмигивает издали круглым добрым глазом:
— Андрюша! Аннушка! За вас!
— То-то же…
А ведь побежит. Будет бегать по утрам.
— Бег — это мода. Полезней прыгать.
— Семен Семеныч!
— Нет, я как врач…
Но Борькина молодая отнеслась серьезно:
— Как прыгать? Через что?
— По тумбочкам, по тумбочкам пусть прыгает. И лучше натощак.
— Семен Семеныч собственным опытом делится.
— Прыгаю, родные мои, прыгаю. Была жива моя Василиса Макаровна, ума не хватило догадаться. Так хоть для дочки теперь. А внуков подарит — с головой в кабалу к ним.
От полноты ли чувств или еще от чего-то глаза у Семена Семеныча мокрые. И у Лидии Васильевны, которая с того конца стола слушает его, в глазах слезы. Все живы, здоровы, приятные люди собрались за столом — что еще нужно? Но она знала — ей ли не знать! — как уязвлен Александр Леонидович. Он старается не показывать, но тень лежит на нем оттого, что не пришел Митрошин, не пришел Мирошниченко, еще кое-кто не пришел, кто всегда в этот день бывал в их доме. Так пусть им будет стыдно, а ему никакие внешние подтверждения не нужны. Это ли несчастье?
Несчастье — когда остаются вот так, как Семен Семенович.
— Семен Семеныч, милый, можно я вас поцелую? — Аня вскочила из-за стола.
— Целуй, родная, вовсе безопасно. Даже гланды вырезаны.
Добрая половина тех, кто здесь собрался, в детстве разевали перед ним рты, как скворчата перед скворцом: гланды, аденоиды, тонзиллиты — все это Семен Семеныч.
Под общий хохот и умиление Аня расцеловалась со стариком. Хотела в щеку — он лихо подставил губы. Так что все зааплодировали.
В минуты затишья доносился голос Александра Леонидовича. Он говорил в своем доме в своей манере — растягивая слова и с паузами:
— Есть чудное место у Дарвина в его «Автобиографии». Он пишет, как ехал в карете и ясно запомнил то место дороги, где решение проблемы неожиданно пришла ему в голову. В сущности, — Александр Леонидович произносил это слово так, будто у него сохло во рту: «в сущности», — механизм этого дела во всех случаях один. Вот свидетельствует Альберт Швейцер…
Как песнь своей юности, слушает его голос Михалева, критикесса не первой молодости. Злые языки утверждают, что в былые времена поровну делила она свою любовь между архитектурой и архитекторами. Но вот уже четверть века сердце ее безраздельно отдано архитектуре, ей одной.
Когда-то право трактовать Александра Леонидовича было ее персональным и неотъемлемым правом. Потом Зотов, более молодой, потеснил ее. С выражением легкой укоризны: «Вот так мы порой не ценим старых верных друзей», она возвращала утраченные позиции:
— Меня только беспокоит там деромантизация идеи, — слышит Андрей, — которая обозначилась в архитектуре. Та простота, я бы даже не побоялась сказать — то упрощенчество…
Осмотрев на вилке со всех сторон кусочек розового балыка, обезопасив от возможного присутствия кости, она положила его в рот, вяло прожевывала.
Деромантизация, дедраматизация… Научились слова произносить. Не это тебя беспокоит! Всю жизнь при ком-то, всю жизнь на страже чего-то — и вроде дело делает. Вот уж кого, честно, не переносил Андрей.
— Медведев, говорят, вы хороший отец.
В больших красивых пальцах Людмила крутила рюмку, в ней золотилась искорка недопитого коньяка. И рыжие коньячные искорки в ее глазах, смотревших на него.
— Хорошие отцы в наш век редкость. Мужчины вновь мечтают о матриархате.
За шею охватили ее сзади детские руки: Олечка. Людмила через спинку стула потянулась к ней, высокой стала напрягшаяся грудь под тонким свитером. Глянула на Андрея и сочно поцеловала дочь. Снова глянула и снова поцеловала. Еще слаще, еще сочней.
— Беги!
— За Лидию Васильевну! За Лидию Васильевну тост!
— Уже!
— А я предлагаю еще раз и настаиваю: за Лидию Васильевну, которая…
Выпили за Лидию Васильевну. Людмила курила, положа ногу на ногу. Белыми пальцами с отпущенными перламутровыми ногтями поглаживала икру ноги в чулке телесного цвета. Андрей слышал этот шуршащий звук ноготков по капрону. Людмила. Люда? Мила?
Людмила все-таки. — …и там, среди стада гиппопотамов, когда плыли по реке, Альберт Швейцер открыл путь к идее, которая его мучила. По этому поводу кто-то из менее известных англичан сказал — кстати, неплохо сказано, заметьте: «Если теперь спросят, зачем сотворены гиппопотамы, ответ должен быть один: чтобы просветить Альберта Швейцера». Неплохо? В моей жизни роль гиппопотамов сыграла молодая морковка. Да, да, не удивляйтесь. Тридцать лет прошло с тех пор, а я отлично помню, как Лидия Васильевна послала меня на рынок. Что-то Людочка заболела…
— Немировский, ты великолепен! — через всю комнату закричала Людмила. — Ты ходил для меня на базар задолго до моего рождения. И все это рассказывает на совершенно голубом глазу.
— Саша, ты, конечно, забыл. Это Галочка была маленькая.
— Да? Подымаю руки вверх. Тут я могу спутать. Но я отлично помню…
Кивая, Михалева улыбалась светлой грустной улыбкой, словно и это воспоминание принадлежало им обоим. — …я помню как сейчас: взял в руки молодую морковку, и именно в этот момент…
— Вас тоже посылали на базар?
— С ним это было единственный раз в жизни, и он всегда об этом вспоминает.
— Так, может быть, надо было чаще посылать?
— Лида! Мы совершенно забыли: у нас там где-то была нога. Нога! Зять наш охотился, прислал вчера с оказией кабанью ногу.
Андрей и Борька переглянулись через стол: старик неподражаем. С какой великолепной небрежностью это брошено: «Зять наш охотился…» И момент выбран точно: все уже сыты, но сохранили еще способность оценить и восхититься.
Зять, муж старшей дочери Немировских, молодой по мирному времени генерал, командовал чем-то крупным в Зауралье или в Средней Азии. Можно было представить себе эту охоту, похожую на маневры.
— Ну, знаете, родители! — Людмила вскочила молодо. — Сейчас я ревизую, что вы еще забыли. С вами только так!
Она была возбуждена. Пробегая мимо радиолы, звучавшей едва слышно, прибавила звук. И почти тут же донесся ее голос из кухни:
— Медведев! Идите на помощь. Требуется мужская сила: нести!
Андрею показалось, что все вдруг смолкло. И особенно чувствовал он сейчас молчание Ани. Не глядя ни на кого, он встал.
Людмила стояла в центре кухни. Высокие каблуки, высокие сильные ноги, юбка в крупную клетку расклешена. В руке серебряная столовая ложка.
— Пробуйте.
Сунула ему в рот ложку с чесночным коричневым соусом, из своей руки кормила его.
— У-у?..
В глазах хмельные огоньки. Отняв у него из зубов, сама взяла ложку в рот. Одними зубами, не портя помады, пробовала.
— Вку-усно! — Даже носик у нее наморщился — так вкусно. — Вместе будем пахнуть чесноком.
В кухне горы вынесенной сюда посуды, вся мойка заставлена. Но это как в тумане.
— Ну что же вы, мужчина? Берите!
Она воткнула нож в толстую доску, на которой лежал изжаренный окорок, подняла и, как держала, вместе со своими руками, положила ему на руки.
— Не уроните! Тут есть что держать. И смело глянула ему в глаза.
Он вдруг охрип, сел вдруг голос. Сердце билось редкими, сильными толчками.
А Людмила смотрела и улыбалась.
— Я тут, кажется, забыла… — Издали предупреждая о себе, говорила Лидия Васильевна. Она сунулась головой в холодильник, не глядя на них, не за дочь уже, за себя стыдясь. — Тут где-то было у меня…