Григорий Бакланов - Друзья
Но Александр Леонидович любил рембрандтовские тона.
Здесь, в передней, все было самое простое, на стенах, оклеенных обоями под кирпич, книжные стеллажи от пола до потолка. Не полированные, не лакированные даже: струганые доски. Лиственница. Но проморенная так, будто время закоптило ее.
А потом из темноты передней — в свет комнаты с большим стеклянным эркером, где все современное: прямые линии, отражающие плоскости. Век нынешний и век минувший.
Женщины заставляли стол блюдами, Александр Леонидович всему давал последнюю отделку. Он был душой и центром. И снова — единственный мужчина в их доме.
Если уметь радоваться тому, что есть, все хорошо у них. Но в самые счастливые часы в душе Лидии Васильевны жила тревога. За него, за внуков, за дочерей.
Кажется, все, что можно сделать для детей, делалось. Но вот встречается чужой, чуждый человек — и родители бессильны. Их опыт ничего не значит, их просто не слушают, слушать не хотят. А ведь дело идет о счастье их дочери. И нет никого беспомощней родителей: всё видят и ничего не могут изменить.
Высокая, в белой застроченной блузке с черным шнурком-бантиком, к ярком переднике, Лидия Васильевна сияла ровным, спокойным, устойчивым снегом счастливой матери, жены и хозяйки дома. Быть может, ничего так не дорого в семье, как это неизменное, ровное, приветливое свечение.
Стол был как всегда, Александру Леонидовичу краснеть не придется. И пироги удались. А если что не так, ей простится: ведь все-таки она работает. Вот уже тридцать с лишним лет. Ее недавние пациентки приводят теперь к ней своих малышей.
А одна недавно принесла внучку в пеленках. В тот день Лидии Васильевне даже взгрустнулось.
— Ну что ж, — сказал Александр Леонидович, взглянув на часы, — можно ждать гостей.
Он надел пиджак, подтянул перед зеркалом узел галстука.
ГЛАВА XVI
Весь прошлый день мело, город опять стал белый, словно зима вернулась. Ночью под окнами скребли дюралюминиевые лопаты дворников, лязгали снегоуборочные машины. И вдруг с утра — солнце в ясном небе, засверкало, потекло, от тротуаров повалил пар.
Впервые после целой зимы Аня шла по городу в туфлях и без шапки. Она с вечера помыла голову, волосы были пушистые, блестели, солнце грело их, а мех воротника у щеки был теплым. Она шла, виском касаясь плеча мужа, опьяневшая от весеннего воздуха.
— Глаза у тебя какие! — сказал Андрей.
— Какие?
— Сонные-сонные, пьяные-пьяные.
— Знаешь, что я хочу сейчас больше всего? Вернуться уже домой.
Она смотрела на него снизу вверх.
— У-у, какие глаза!
Вдруг из-за угла с грохотом, так, что люди расступались, выкатился инвалид, ремнями привязанный к деревянной площадке на подшипниках. Высокий даже без ног, в зимней шапке на потном курчавом лбу, он мчался, как с горы, отталкиваясь деревянными утюжками от асфальта. Лихо крутанул на повороте — со сверкнувших подшипников отлетели брызги. Такой сильный, широкоплечий, и руки, которыми он отталкивался, большие, сильные. Посторонясь, Аня прижалась к мужу. Мелькнуло потное, отечное лицо. Затихал вдали грохот подшипников. Вновь во всю ширину тротуара шли люди, субботний праздничный поток.
— Но ведь если любишь, какое это может иметь значение? — сказала Аня. — Он вернулся с войны, и дороже нет никого.
Андрей промолчал. След войны длинен и кровав, из бесконечности в бесконечность.
И все летит, летит та пуля, что у матери убила сына, у жены — мужа, у не родившегося на свет сына отняла отца.
Они пришли к Немировским с опозданием. Внизу у лифта стояли несколько человек, смотрели вверх, нетерпеливо трясли дверцу.
Была известная история про архитектора, которую Андрей с удовольствием вспоминал всегда. Архитектору сказали, что он не учел пропускную способность лифтов: в вестибюле постоянно скапливается народ, нервничает, ждет. «Повесьте здесь зеркало, — посоветовал он. — Большое зеркало». Повесили. И люди вдруг перестали спешить. Не это ли сегодня нужней всего людям: возможность видеть себя в определенные моменты. И способность видеть себя.
Они пошли наверх пешком. На четвертом этаже на двери, мягкой, как спинка дивана, — начищенная медная пластинка: «Немировский А. Л. Архитектор». Каллиграфические буквы, сияние — как у пуговиц на мундире. Конечно, Лидия Васильевна начищала. И в передней Немировских, где под потолком красовалась голова медведя со стеклянными глазами, рогатые головы лося и оленя, всякий раз Аня думала: «Неужели Лидия Васильевна лазает туда с пылесосом!»
Дверь открылась, на площадку вырвались громкие голоса, запах жареного. Держась рукой за цепочку так, что платьице потянулось вверх, стояла Олечка.
Аня вынула из сумки белого пушистого утенка с красным клювом и изумленными глазами, который ей самой понравился в магазине.
— Это тебе.
Олечка отступила, молча смотрела на нее, держа руки за спиной.
— Он пищит, вот послушай.
Сжатый в пальцах, утенок раскрыл клюв и крякнул. Девочка все так же молча смотрела. Не на утенка — на эту женщину. Смотрела, будто не понимала языка, на котором с ней разговаривают.
Никто из взрослых никогда ей не говорил ничего подобного, но у нее тем не менее сложилось ясное убеждение, что дед ее самый главный и потому все подлизываются к ней. И она строго смотрела на эту женщину, которая пищала перед ней утенком.
Потом повернулась и побежала в комнаты, наскочив в дверях на деда.
— Наконец-то! — шумно приветствовал Немировский. — Оля! Куда же ты? Ты не поняла, это тебе.
— У меня уже два таких! — из комнаты крикнула девочка.
— Ольга! Ужасно дикое дитя.
— Боже мой, какая прелесть! — за внучку преувеличенно радовалась Лидия Васильевна.
И четверо взрослых, чтоб скрыть неловкость, восторгались игрушкой, стоя в передней.
— Саша, он раскрывает клюв!
— Мне он самой понравился, — словно бы оправдывалась Аня.
— Прелесть, прелесть!
— Смотрите, как болгары научились делать.
— Они, между прочим, и раньше умели.
Внучке утенок, бабушке ветка мимозы («А мне за что? Ну спасибо. — Они поцеловались с Аней. — Спасибо. — Поцеловались еще раз. — Они ужасно сейчас дорогие».
И, словно бы поколебавшись, поцеловались в третий раз).
Имениннику был подарен кавказский рог на серебряной цепочке. Поухаживав за гостьей, Немировский тут же, как человек воспитанный, содрал обертку с подарка, чтобы вниманием отблагодарить:
— Мужчине — рога? Впрочем, в моем возрасте это можно. Уже можно. Но первым из него будете пить вы.
— Штрафную, штрафную! — кричали гости из-за стола.
— Они опаздывают, а мы тут надрывайся. — Это Борька Маслов загородил свет в дверях. — Анечка! Аннушка! Анюта! Вот кого я люблю! — Он обнял Аню. — Люблю и цалую!
— Борька, ты пьян! Тебе что, целовать некого?
— Тсс!
Все посмотрели туда, куда испуганными глазами глянул Борька. Рядом с отодвинутым стулом сидело нечто молодое, белокурое, худенькое — козочка в очках. Так вот ради кого искал Борька ходы, одалживал деньги: срочно покупалась однокомнатная квартира в блочном доме. Не миновать ему и этой весной лепить стартующих пловчих, гимнасток с веслом, пионеров с горнами и дискоболов. Этим сопровождалась смена власти в Борькиной жизни.
— Слушай, Боря, ты все же предупреждай…
— Тсс!
Козочка очень внимательно оглядела Медведевых через толстые стекла очков.
— Очень приятно. Боря мне много рассказывал.
Еще внимательней оглядела Анино платье. Тем временем Борька наливал в рог. Аня хотела выхватить у него бутылку.
— С ума сошел! Дай хоть сполосну.
— А как на фронте из копытного следа?
— Слушай, ты, инженер человеческих туш!
— Уш!
— Душ!
— Поимей совесть!
— Они опаздывают…
— Боря, лей! — …а мы тут, понимаешь, надрывайся.
— Пей до дна, пей до дна, пей до дна!
По мере того как подымался вверх тонкий конец рога и глаза все подымались, Аня, тоже играя в этом спектакле взрослых людей, испуганно смотрела на мужа, как должна в таком случае смотреть жена.
— Пей до дна, пей до дна, пей!
Допил, крякнул, стряхнул капли на пол. Сел. Общий с хлопаньем в ладоши хор распался на голоса:
— Ешь.
— Нашли чем штрафовать.
— Закусывай сейчас же.
В несколько рук ему накладывали в тарелку.
— Дайте отдышаться.
Он сунул сигарету в рот, щелкнул зажигалкой.
— Медведев, поухаживайте.
Голос низкий, чуть с хрипотцой. Это Людмила Немировская. Черные ресницы-опахала опущены, кончик сигареты тянется к огню. Андрей поспешно поднес зажигалку. Когда прикуривала, ресницы поднялись, темными зрачками поверх огня глянула в зрачки ему. И опустила ресницы. Откинувшись, выдохнула из легких долгую струю.
Холодное вино уже носилось туманом. И стало вдруг легко. Мягче свет, глуше голоса. И лица вокруг все улыбающиеся.