Александра Созонова - Если ты есть
Ближайших к лагерю и самых знакомых сопок было три. У каждой имя: Верблюд, Золотой, Колтыкон. У каждой своя портретная характерность: горбоносая или плосколицая, с буйной шевелюрой кедрача по самую макушку или лысиной гольцов… Все три красивы, высокомерны и родные к тому же — на каждую Агни взбиралась, высунув язык, со своим прибором, с каждой обозревала шерстисто-зеленую, волнистую, раскинувшуюся на полсвета Якутию.
Любовь — вовсе не иррациональный и непостижимый феномен. Любимый человек есть тот, которого мучительно недоставало душе и телу всю предыдущую, до встречи с ним, жизнь. (Любить могут лишь половинки. Целые, самодостаточные, не любят — потребляют чужие души. Или наблюдают их.) Каждое его слово, движение, гримаска, изгиб натуры не встречают протеста в душе, а наоборот, принимаются восторженно, жадно, как позарез нужное, насущно необходимое. Как молоко новорожденному…
Агни здорово недоставало всю ее двадцатичетырехлетнюю жизнь этих светлых алферовских ресниц, рыжеватых усов, драпирующих добрую усмешку, интонации его, доверчивой и грустно-нежной, теплых рук, слез.
Любовь — отпечаток. Очень прочный, нестираемый. Вытравить который из души можно только с самой душой.
Если б Агни стала рассказывать о нем — не смогла бы остановиться. Говорила бы долго, бережно и бесконечно.
Они оба любили зверей. До Якутии оставалось несколько пустых месяцев, и Агни устроилась работать в зоопарк. Ей хотелось, чтобы Алферов засмеялся и обрадовался, узнав, что она будет возиться с самыми разными зверями, будет водить его к ним с черного хода, знакомить.
У них были свои любимцы.
Винторогий козел. Рога, как два штопора, сухой стук раздвоенных копытцев, желтые глаза с горизонтальными зрачками. Взгляд спокойный. Прозрачно-отстраненный, как голые вершины гор, на которых они живут. Рядом с ним становилось стыдно за свою суетность.
Ослы. Их все время хотелось гладить, ласкать, целовать заросшую морду. «Из-за решетки на свободу, где люди ходят и снуют, осел протягивает морду, куда целуют и плюют. Скотины глупая мордаха так просит ласки и тепла, что щеки толстые набрякли и, будто валенки, висят…»
Пара пушистых снежных барсов. Они все делали красиво. Красиво спали, красиво ели, красиво обнимались. Им было удобно обниматься: мягкая шерсть, расслабленные позы, широкие лапы, нежность…
Кенгуру. Самочки с мелко дрожащими передними лапами напоминали чем-то напуганных домашних хозяек.
Свинохвостые макаки. Сначала они не слишком привечали обезьян: прыжки, ужимки, избыток эротики, тяжеленные мозоли на заду… Но однажды пара этих «пародий на человека» поразила их. Две небольшие обезьянки сидели на полке перед решеткой, рядышком, положив головы на плечи друг друга. Сидели неподвижно — не искали насекомых, не строили гримас посетителям, не клянчили еду. Отрешились от всего, словно было на белом свете только их двое. И покой, и нежность, и вечность исходили от них… («Единение душ в классическом виде, — вздохнула Агни. — Нам бы так…»)
Он был раним и печален. С Агни — печальнее, чем без нее. Потому что любить ее было больно.
Его боль передавалась ей. Билась внутри, приживалась, как своя. «Отчего хочется умереть, когда очень-очень хорошо? — спросил Алферов. Они лежали в кузове его „уазика“. Шелестела ночная тайга. Лагерь спал. И рабочие, и ИТР, и собаки… — Сейчас мне хочется умереть».
Его идеалом была девушка Грина. «Как бы я хотел, чтобы ты была похожа на девушку Грина…» В его устах смешное слово «идеал» не казалось ни выспренностью, ни глупостью. «Да и я бы хотела», — отозвалась Агни слегка растерянно. Она прикинула про себя, что стало бы с девушкой Грина, случись с ней все то, что происходило в ее жизни. И, даже если просто перенести девушку Грина в реальный сегодняшний мир, в нашу удивительную страну, неужели она сохранит себя? Или изменится, или сойдет с ума.
В сентябре на Якутию опустилась зима. Сопки стояли покрытые рыжей шкурой из неопавших лиственниц, похожей на потертый бобровый мех. Ноги на маршруте замерзали в резиновых сапогах, и Агни радовалась, если с утра ее не посылали в тайгу, а давали что-нибудь на дом. Чем ползти по влажным камням и корягам с надоевшим прибором в руках, намного блаженней сидеть в тепле и чертить, выписывая тушью профили залежей никелей и вольфрама. В пятый раз согревая чай. Под шелест снегопада о брезент палатки.
Алферов уехал в длительную командировку. Но одиночество ее не тяготило. Наоборот. Покой и умиротворение, снизошедшие на природу, захватили и ее. Особенно в сумерки, в снегопад, когда, выйдя из палатки, замираешь от сиреневой мягкой нереальности и тишины. Когда пишешь по вечерам, и свеча выхватывает кусок смолистого, свежеоструганного стола и банку с желтыми ветвями лиственниц и зеленью кедра… Когда подвывает печка, журчит иностранными голосами транзистор, гулко капают капли с рваной брезентовой крыши… И Алферов существует в мире. Не так уж далеко от нее.
Правда, печка — ненасытный, прожорливый зверь — непрерывно требовала корма. То и дело нужно было выходить на мороз и колоть тонкие сосновые палки. И закрывать толем рваные дыры в крыше. И пробивать сапогом тонкий лед ручья, чтобы набрать в чайник воды…
Когда однажды вечером зашел начальник отряда и объявил, что полевой сезон для нее окончен, Агни расстроилась. До боли грустно сматывать вещи, закручивать и запихивать в чехол спальник, покидать свой дом — с печкой и нарами, со снегопадом и лесом, стоящий у всех на отшибе, дырявый, обжитый, родной… с дорогой под окном, по которой шелестела шинами машина Алферова.
Когда он брал гитару и пел — а делал он это не часто, так как песня значила для него очень много, — когда он пел, Агни начинала прощать и любить всех людей, когда-либо причинявших ей зло. Песня — она лучше музыки, стиха, книги, — она лучше всего на свете после самой души человеческой. Алферовской души.
Если б мог я иметь двадцать жизней подряд,я бы летчиком стал, это знаю я точно…
Мне звезда упала на ладошку,я ее спросил: откуда ты?..
И я шепчу: прости, Виталий Палыч,прости мне, что я выжил, дорогой…
Он пел про себя. Из всего геологическо-альпинистского вороха он выбирал только те песни, которые были про него.
Самые щемящие, самые прекрасные и грустные песни были безымянные. Лагерные.
А когда ветры зимние с гор подуют,и от стужи последней ты свой выронишь лом,это значит, навек твою башку седуюосенит вдохновение лебединым крылом…
…перелетные ангелы летят на север…
Геологи — лучшее из людских племен. Потому Алферов и не мог быть никем иным, как геологом.
Они бродят по полгода по свободной, не взнузданной еще земле. По юным холмам и долам — не изуродованным еще поселками и городами, не отравленным, не состарившимся, не избитым до полусмерти… По сыпучим пескам. По хрустальной воде.
Их почти не тревожит политика: государство ничем не напоминает о себе в тайге, и они забывают его, не думают.
Среди них редко встречаются отъявленные подлецы..
Полевой сезон кончился, почти все ребята-геофизики уехали. Алферов как начальник оставался дольше всех, писал отчет. Агни помогала по мере сил: считала, чертила графики. Они жили там же, где работали, в помещении геофизической партии, домике из трех комнат, заваленных приборами и ящиками с образцами. Агни немного сердилась, когда приятель его и помощник засиживался у них до позднего вечера, играя в «балду» и «эрудита», распивая чаи и не спеша к себе в общежитие. Хотя — смиряла она себя — его ведь можно понять: в общежитии совсем нет Алферова…
Они обсуждали, как будут жить в городе, как обставят комнату. Покупали коврики из пушистых шкур якутской лошади (шерсть у нее, как у волка или лисы, с густым подшерстком), прикидывали, как будут они смотреться на полу их будущего жилья…
Это было блаженство. Но оно тасовалось со все большей и большей печалью.
В одну из ночей, когда ему не спалось, Алферов прочел ее дневник, небрежно оставленный на столе. Наутро Агни заметила, что он отводит глаза и часто курит.
Это было естественно, что он прочел: раз они вместе отныне, он должен знать ее всю. Агни сама не раз собиралась дать ему свой дневник, Но она хотела читать его с ним вместе! — с комментариями, с пропусками. Как ей теперь объяснить, что дневник, даже самый искренний, стороннему читателю все равно врет! И чем искренней, тем больше врет. Ведь в ней, в ее черепной коробке, как в каждом человеке, заключена дюжина людей. Или две дюжины. В дневнике она дает выговориться всем, выпускает на волю всех: добрых, злых, страстных, ехидных, загнанных в подсознание… Получается жуткая разноголосица. А кто главный в этом хоре, чей голос решающий, кто царь и бог, знает только она сама. А Алферов — Господи! — он не может этого знать.