Игорь Шнайдерман - Жиденок
Всё произошло быстро. Без слезы и надрыва. Моя бывшая жена сказала, что скоро все мы там будем. Я бодро согласился и подумал, что больше никогда не увижу дочь.
Тяжелее всего было подписать эту бумажку. Бумажку, что я не возражаю против её отъезда.
На историческую родину.
Я понимал, что я её предаю. Не понимал только — чем: то ли тем, что не хочу подписывать, то ли тем, что всё-таки подписал.
Аэропорт «Шереметьево». Сутолока. Евреи с цыганскими глазами. Тележки, чемоданы, тюки, баулы. На тележках — сонные дети с опухшими личиками.
Слёзы.
У неё на щеках — мои слёзы. Она не плачет: просто не понимает, как далеко и как надолго.
Я так соскучился по моей маленькой дочке.
Ей было всего девять лет, когда она уехала. Ещё столько же, ещё целых девять лет мы не виделись.
И я соскучился по моей маленькой дочке.
Мы встретились с ней — с большой, взрослой. Восемнадцатилетней. А я соскучился по моей маленькой дочке.
Сейчас она красивая и умная. Она пишет стихи, поёт песни и говорит на разных языках. Она, наверное, даже целуется.
А я так соскучился по моей маленькой дочке.
Мы почти не видимся. Она работает, она учится. Она ужасно занята. Мы почти не видимся.
А я соскучился…
* * *Я родился в рубашке. Хотя правильнее было бы сказать — в шубе. Мама рассказывала об этом первом своём кошмаре на родильном столе, когда акушерка показала ей длинный чёрный орущий меховой воротник с двумя мутными голубыми глазами.
Это был я.
Я был невинным грудным младенцем: я не мог самостоятельно прожевать кусок колбасы, выпить кружку пива и жениться.
Я ходил под себя.
Но не это важно. Важно другое: будучи буквально с пелёнок законопослушным гражданином, воспитанным на коммунистически-православной… Нет, не так. Наоборот. Будучи …лёнок …ушным …ином, воспитанным на православно-коммунистической традиции, я с младенчества терпеть не мог любые ритуалы. Помню, что в тот космический момент, когда мне отрезали пуповину, я спросил себя: «А зачем?» — и сразу понял, что терпеть не могу ритуалы. Слава Богу, что в условиях развитого социализма мои родители были лишены возможности сделать мне обрезание. Иначе я возненавидел бы и этот ритуал.
…Зачерпнувши кружкой кипяток, я подумал, что омовения из тазика стали уже ритуальными. За тридцать с лишним прожитых мною зим я не помнил ни одного лета, когда бы в наших домах не отключали горячую воду. Это называлось «профилактика».
…Стояло лето. До самолёта оставалось три часа. Самолёт летел в город Ивано-Франковск, бывший Станислав. В Ивано-Франковске — бывшем Станиславе — гастролировал Черниговский театр. В Черниговском театре я должен был ставить спектакль. Поэтому я и собирался лететь в Ивано-Франковск, бывший Станислав, буквально через три часа как-то знойным летом.
И тут мне вдруг представилось, что в гостинице города Ивано-Франковска, бывшего Станислава, может не оказаться ни воды, ни кастрюли, ни кружечки, ни сотейничка. Тогда я принял сложное для себя решение — помыться.
И вот, стоя в ванной, полный творческой потенции, за три часа до самолёта я зачерпнул кружкой кипяток и подумал, что омовения из тазика стали уже ритуальными. И, подумавши так, я совершенно забыл добавить в кипяток холодную воду.
И вылил его на себя.
Мне повезло, но не до конца: кипяток попал на бороду, на волосатую грудь и на, слава тебе, Господи, не обрезанную крайнюю плоть.
Я закричал, как ошпаренный… впрочем, что я говорю? В одном виске застучало: «Креститься!», в другом заныло: «Обрезаться!» — но тут же откуда-то из сплетений ручейков-извилин в очередной раз вынырнуло: «Я с детства терпеть не могу ритуалы!»
…Прежде чем его фамилия попала в список распределения ролей, нами с Зайцем в гостиничном номере Станиславской гостиницы было выпито, съедено, рассказано и спето: «Української горiлки з перцем», сала солёного и копчёного, анекдотов про евреев и разнообразных, но всегда очень громких песен, соответственно: до поросячьего визга, от пуза, до коликов в животе и абсолютно не считаясь с нормами советского общежития.
Артисту Черниговского украинского муздрамтеатра — русскому мальчику Серёже Горшкову, которого все любовно называли «Заяц», в моём спектакле предстояло играть еврея.
Воплощение еврейской темы на советской сцене и на советском экране — это всегда, или почти всегда, по сквозному, извините за выражение, действию — мой любимый анекдот про еврея, хулигана и милиционера в трамвае. Помните? Хулиган многократно наступает интеллигентному еврею на ногу, тот страдает и просит прекратить, хулиган нагло смеётся ему в лицо и не прекращает, и вот тут наступает кульминация: милиционер вмешивается в конфликт и очень миролюбиво произносит фразу на все времена:
— Гражданин, а жидок-то прав: сойди с ноги!
Меньше всего хотелось мне видеть Зайца пархатым «рабиновичем» с горбатым шнобелем, старательно грассирующим букву «рейш» еврейского алфавита.
Хотелось слышать не акцент, а интонацию, смеяться не над хитростью, а над самоиронией, удивляться не жадности, а способности, потеряв всё, всё начать сначала, и вновь потерять, и снова начать…
Выпивка, закуска, трёп и песни открыли мне путь к истине, а Зайцу — к загадочной еврейской душе.
Однако же путь этот, ну просто неизбежно, должен был материализоваться в дальнюю дорогу. И материализовался. Под наркотическим влиянием сивушных масел, ну и, конечно, в целях знакомства с иудаикой, нам выпала дальняя дорога в рассадник иудаизма — в синагогу.
Была ночь с пятницы на субботу, то есть, священное для евреев время — шабат.
Мы вышли на рассвете.
Мы тащились по похмельному городу полусонные и полупьяные, сшибая тележки у пенсионеров, смущая не выспавшихся девиц с распухшими губами.
Солнечными зайчиками заигрывали с нами купола церквей, высокие узкие шляпы приподнимали кирхи и костёлы, раскрывали объятья длиннорукие пагоды, и мечети кивали тощими минаретами. Они скалились, и заискивали, и охмуряли нас, но мы уверенно шествовали мимо. Мы шествовали мимо Мекки и Медины, и Голгофы, и Софии, и Тибета, и Ватикана… И даже не останавливались, даже не оглядывались, и уверенно шли вперёд, шли прямо в Землю Обетованную, прямо в Иерусалим к Стене Плача!
Спросить было не у кого. Не у кого было спросить, и мы стали искать табличку вроде «Ивано-Франковская синагога», или «Ивано-Франковская хоральная синагога», или просто «Синагога».
Ничего.
Мы остановились возле подворотни. На зелёных металлических воротах наглела надпись: «Во дворе туалета нет».
Из подворотни потянуло мочой, и нас потянуло в подворотню.
Примостившись возле бывшего входа какого-то бывшего учреждения, мы задрали кверху головы и принялись расстёгивать брюки. Прямо по курсу осколками битого стекла ощерилась вывеска:
Жилищно-эксплутационная контора
кого района
города И ковска
Откуда-то из-за угла вылетело ведро, а вслед за ним выкатилась толстая дворничиха:
— От, люди! От же ж люди! Та хiба ж ви читати не вмiєте? Обiсцяли всю вулицю! Вся вулиця в цiй гидотi. В кожнiм куточку або гiвно, або сеча! От тiльки що на голову менi не насцяли!
Мы успели остановиться, так и не начав, и нелепо вскинули руки. Дворничиха — добрая женщина — ни в коей мере не собиралась ломать нашего кайфа:
— Та вже писяйте, чого ви смикаєтесь: до дому ж не понесете. Я вiдвернуся, — и спряталась за угол.
Мы с Зайцем решили, что приличнее будет потерпеть и застегнули «молнии».
Однако дворничиха была единственным живым существом, встреченным нами за последние двадцать минут, поэтому именно к ней адресовались мы своим вопросом:
— А вы случайно не знаете — где-то тут поблизости должна быть синагога?
Тётка высунула из-за угла закалённый борьбой с трезвостью нос и спросила:
— Що це? Єврейська церква, чи що? Так ви ж її тiльки що трохи не обiсцяли!
В синагоге страдали восемь пожилых евреев: они не могли (и, видимо, далеко не в первый раз) собрать миньян… Опять в башку лезет это дурацкое и нелюбимое слово «ритуал»: по иудейскому закону молитву в синагоге можно начинать только при наличии минимум десяти мужчин старше тринадцати лет. Этот «кворум» и называется «миньян».
Для восьми пожилых станиславских евреев наш приход стал Явлением.
Терпеливо и неспешно расспрашивали они нас о том, кто мы и откуда, о нашем театре и о нашем спектакле, но в замочных скважинах их морщинистых глаз суетилось нетерпение, и затаила дыхание Великая Надежда.
Когда приличия были соблюдены, самый пожилой аид с медалью участника Великой Отечественной войны осторожно предложил нам поучаствовать в молитве.
Последовавший за этим промежуток жизни выплывает из моего подсознания чуть замедленной «кинолентой видений» в стиле французского художника Эдгара Дега.