Асар Эппель - Сладкий воздух и другие рассказы
Стиснутый Анатолий Панфилыч ощутил всю мерзость водяного просачивания в раззявившиеся гвоздевые дырки и аж затоптался, отчего ноги в момент попали в чьи-то калошки, и он успокоился. Однако раздумье о гвоздях без спросу передалось рукам и пальцам, и те сразу поняли работу. И левая подставила чурочку правой, и острейшим сапожным ножом разделила, стукая по нему этой самой правой, чурочку на пластинки, тонкие и гладкие, высотой в будущий гвоздик. Потом левая придержала одну пластинку за верхнее ребро, а правая сняла с нее фаску под будущие острия. Можно бы и с обороту снять, но можно нет. Анатолий Панфилыч снимает односторонне. Потом, пока левая, перевернув пластинку фаской вверх, придерживала, правая — чинь-чинь-чинь! — развалила ее на двадцать гвоздиков. А потом — дырявим форштиком подошву, из губ гвоздики берем, левым большим пальцем притыкаем и молотком — тык! Молотком тык! Тык! Тык! Тык!
Ловчее, гляди! Вон жена как беспокоится. Сын уроки делает беспокоится. Да и сам Анатолий Панфилыч, мастер каких поискать, беспокоится на табуретике в своем углу, где клей варится и в кожаные гнезда инструмент сунутый, и нога торчит сапожная, и колодок любых куча. Любые-то они любые, да только таких ни у кого больше нету. «Щербаков» на одной паре химическим карандашом написано. Думаете Анатолий Панфилыч? Нет же — Александр Сергеевич, тот самый, чьего имени Ростокинский район переименуют. А на другой паре — «Шверник», а на третьей — «Жданов».
Вот на чьи ножки шьет модельные полботинки Анатолий Панфилыч, которого сейчас задавить могут. Хорошие полботинки, рантовые с дырочками на четыре блочки под шнурки. Блочка — это чтобы дырку для шнурка держать. А на обувь, которую строит Анатолий Панфилыч, дают особую — медную хромированную; он ее сейчас, по секрету сказать, и везет, а где — не наше дело.
Сапожник Анатолий Панфилыч Щербаков, сидишь ты в уголку, работаешь; фартук на тебе клеем заляпанный; выпиваешь, конечно, бывает; жена у тебя косит, но женщина она застенчивая и хорошая. Сын у тебя — мальчик Юрик, у которого достало тщания пошить себе настоящие прахаря, да еще между стелькой и подошвой сунуть обрезок кожи, смоченный в керосине, так что сапожки прахаря то есть — получились со скрипом, и этот способ — старинный. А еще Юрику хватило терпения, склеив сперва на бутылке картонную катушку, намотать на нее двести витков проволоки для детекторного приемника. А сам Анатолий Панфилыч сидит на табуретике своем, вколачивает деревянные гвоздики в державные котурны и ни разу работу на себя не примеряет, потому что один военный человек заглянул ему в глаза, отчего Анатолий Панфилыч глаза отвел, а тот сказал: «Глаз не отводи и слушай. Если примеришь хоть на свою, хоть на чию ногу, наш прибор по запаху пота всё узнает. Понял?» «Понял», сказал Анатолий Панфилыч. Но этот военный на всякий случай дал ему в рыло. Ни с того ни с сего взял и дал. Конечно, Анатолий Панфилыч и думать забыл мерить пошитые полботинки, а бывало, дошьет левый, возьмется за правый, повертит, дошивши правый, обое на руках и доволен. А в душе говорит: «Носите наши чики-брики на здоровье, дорогой товарищ Шверник!» — и опасается даже мысленно представить, как в его изготовленных полботинках товарищ Шверник прохаживаются гулять в Мавзолей или танцуют падэспанец, когда соберутся они там выпить-закусить.
Среди новых свисавших, которые как раз всей кучей прошли спинами по сугробу, виднелась долговязая фигура мерзавца по имени Эдик, а по фамилии Аксенюк. Был он красивый сам собою, имел от роду двадцать лет и нагло смуглый лицом, с красными как вишня губами, с черными как смоль волосами шагал с песней по жизни. Вот и теперь изо всех свисавших человек шестидесяти — обычной этой грыжи тогдашнего транспорта — только он один проник на ходу в автобус и преспокойно втиснулся по другую сторону сиденья, на котором под народом лежал известно кто. Втискиваясь, Эдик уперся рукой в профиль лежащего, отчего и так снулый профиль стал выглядеть на холодном и потрескавшемся дерматиновом сиденье натуральным кладбищенским барельефом.
Стройный как тополь Эдик упирался затылком в вогнутый потолок и, со своего места видя всё, сразу приметил двоих нездешних. Впереди, возле Доры, — сдавленного Минина и Пожарского, а недалеко от себя тоже стиснутого, но чем-то увлеченного Пупка.
Кондукторша лаяла Минина и Пожарского, чтобы брал билет дальше, а тот отвечал, что, мол, ну конешно, но надо в карман сперва слазить, и как вообще теперь будет, и куда вообще он приедет, если даст кругаля? «Мое, што ли, дело! — орала кондукторша. — Бери билет, не то постовому сдам!» — и началось называемое «взять билет».
Поскольку дело это мешкотное и однообразное, мы можем пока отвлечься, ибо все равно успеем к моменту, когда передаваемая по рукам поплывет к Минину и Пожарскому билетная бумажка, но сдача не поплывет — у кондукторши с наших денег (и с ваших тоже) тогда ее не водилось.
Пупок, учтя, что совместная работа накрылась, а чем — известно, что едет он шут знает куда, причем неизвестно, в какой они залетели автобус, зато известно, что вокруг полно любых карманов — и верхов, и брючных, и пистонов, и чердаков, и напездников — решил тырить в одиночку, ибо знал, что Минин и Пожарский, получив билет, тоже захлопочет так же.
Руки Пупка, легкие в прикосновении, уже в чьем-то брючном побывали, но ни хера не обнаружили, хотя сам хер прощупывался; потом пробрались к чьему-то заду и наладились было нащупывать карман, но зад оказался не мужеским, а Пупок женскую жопу в работе не выносил. Однако он ошибся, обманулся в неудачный этот день, сочтя ее женской, потому что была это пухлая жопа мыловара Ружанского и нажопник на ней был, а в нем, кстати, — деньги, но мало — червонец лежал в бумажнике, то есть рупь по-нынешнему, так что Пупкова ошибка, не охладей он, как мужчина, обидной бы не оказалась.
Трудясь, Пупок увидел, что Минин и Пожарский работает с макинтошем. Совершенно сдавленный, тот воздевал руки, держа в одной макинтош, а другою хватаясь за штангу. В нужный момент Минин и Пожарский нахлобучивал макинтош на голову жертве, вторую руку с держалки убирал и шуровал по скулам, то есть внутренним пиджачным. Пупок такие действия одобрил, ибо там, где находился Минин и Пожарский, люди испытывали давление как от вошедших с передней площадки, так и от напиравших сзади, отчего их самих выдавливало вверх, а значит, пинжаки получались коробом и борта как надо оттопыривались.
В окрестностях Пупка народ находился больше вповалку, и потому были доступны задние брючные. Однако сам Пупок тоже был сдавлен и малоподвижен, так что работа не спорилась, и очень тревожило, как смываться, ибо из автобуса ни в какую дверь было не выйти, да и народ, с каким рисковал Пупок, тоже был не фраер. Один уже раз Пупкова конечность, вылущивая чью-то пуговицу, вежливо была пожата рукой карманного владельца, причем Пупок не мог бы сказать, где находятся вторая рука этого владельца и остальное туловище.
Человек, дружелюбно пожавший воровскую пятерню, давал понять, что мне, мол, показалось, что ты, мол, хочешь побывать в моем загашнике, так я, чтобы ты знал, делаю вид, что ты ничего не хочешь, а ты грабки больше совать не надо.
Струхнувший было Пупок по душевности рукопожатия все понял и тут же взял из чьего-то другого заднего не понять что, но что-то, что взять хотелось. Затем неутомимой своей правой ушел в какой-то зазор, но тут наш автобус номер тридцать седьмой передними ногами угодил в поперечную яму, а потом, рывком их выпростав, на них же оперся и ухнул в рытвину колесами задними. Те ушли под свои надбровные дуги, то есть под юбки автобуса, и автобус садануло тыльной частью оземь. Висевшие, как рой прилипших к матке пчел, не разлепляясь, подлетели всею кучею, крикнули всею кучею, опустились всею кучею, а кондукторша защелкнула сумку, чтоб не улетела к потолку сдача, которой у нее для нас не было. Среди автобусного отребья поневоле произошли перемещения, и Эдик Аксенюк, когда надо пригнувший голову, увидел в возникшем на миг просвете, что среди нас работает карманник.
Карманник, то есть Пупок, тоже увидел, что Эдик увидел, что он уворовывает в данный момент, допустим, кошелек, но — интересное дело несмотря на внезапного свидетеля, Пупок спокойно кошель довытащил, ибо…
Ибо существовал интересный обычай. И все, будь они прокляты, этот обычай знали. Преступающие, потерпевшие и свидетели. Оказывается, если видишь, что у кого-то что-то крадут, не смей даже намеком показывать, мол, внимание, к тебе, дураку, лезут, карточки хлебные берут, последнюю копейку сверху молот, снизу серп — уводят, бритвой пальто драповое режут, подбираясь к зашпиленному твоему трешнику. И скажи кто-нибудь беспокойный: «Вы чего делаете? Вы чего в чужой карман лезете?», карманник имел право писануть доброхота бритвой по глазам и таким путем правдолюбца ослепить. Только этот донос карался, причем незамедлительно, что, вероятно, служило компенсацией за все остальные, некараемые. Возможно, это был всего лишь миф, социальный страх, непроверенные слухи, мол, один вот сказал, а ему — по глазам, ибо за свой карман, заметь вы покражу, можно было блажить сколько хочешь, а вора поймать. И народ бы помог, и топая мчался бы за мазуриком, и никакого возмездия бы не полагалось — дал бы отбивающийся ворюга кому-нибудь под дых или по мудям — и всё…