Эдуард Лимонов - У нас была великая эпоха
Когда они переселились на окраину и Эдик пошел в школу, то и мать, и сын забыли фамилию мужа Консуэло. И только когда в 1956 году одноклассник Яшка Славуцкий пригласил Эдика в гости к себе домой, Яшкина мама, привстав с дивана, переспросила его: «Повтори, пожалуйста, твою фамилию, мальчик!» И, радостные, они узнали друг друга. Девушка Роза родила Яшку, оказывается. То есть у нее, когда она сидела в киоске, уже был сын Яшка, но не от сумасшедшего Славуцкого, но от другого мужчины. Однако автор предпочитает думать о ней и сохранить ее в памяти как девушку Консуэло.
В пять лет он заболел корью, причем в очень тяжелой форме. Температура поднялась до 41,6 градуса. Взрослый человек при такой температуре отправляется прямиком на тот свет. Военный фельдшер по имени Слава был вызван к ребенку, когда температура достигла этих роковых градусов. Пощупав раскаленное тельце, Слава сказал лейтенанту и его жене, что «дети, бывает, переносят такую температуру». Бог ли хотел, чтобы он выжил, или у бактерий не оказалось достаточно огневой мощи, короче, бунт бактерий был подавлен. Температура покатилась с вершины вниз, и ребенок выздоровел, сделавшись, однако, стопроцентно глухим.
Можно представить себе мир близорукого и абсолютно глухого маленького человека. Была зима. Красноармейская улица, он глядел на нее, держась за прутья своей кровати, сделалась черно-белой и даже с безопасного расстояния, из теплой кровати, казалась на ощупь мокрой и ледяной одновременно. Беззвучные, сходили с рельс трамваи, вокруг них суетились водители и кондукторы, повисая на крепких вожжах, отводили от проводов над трамваем трамвайную дугу. Открывали рты широко, но безуспешно. Глядя на их старания, он улыбался, и чего стараются, все равно не выходят звуки из замерзших ртов, разевай или не разевай. Каждый день мать, по совету фельдшера Славы, заставляла его садиться в постели и грела неработающие уши его рефлектором. Синяя лампа горела в зеркальной полусфере и нещадно, рассеянным светом пустыни, топила его уши, как асфальт. Однажды уши вдруг потекли. Может быть, испугавшись, что он весь вытечет через уши, мать повела ребенка в железнодорожную поликлинику к отоларингологу доктору Абрамову. Доктор брал ребенка на колени и, блестя пенсне, учил его, чтобы он слушался маму. Эдик, глядя на усы и бороду доктора Абрамова, думал что-то приблизительно соответствующее: «Ну что ты мне, Айболит, заливаешь, а? В любом случае в пять лет человеку ничего не остается другого, как слушаться свою маму. Ибо без мамы ему не прожить, я даже защитить себя не могу, ножом ударить мне еще слабо, так что, хочешь не хочешь, я сижу тут и веду себя, как полагается». Айболит Абрамов стал доктором еще в Старой России, и ему нравилось не все население Новой, о чем они с матерью, может быть, и беседовали. В одно из возвращений из железнодорожной поликлиники — нужно было пересечь действующие пути, шлагбаум срочно и с воем закрыли, и приближался грозный, черный на белом снегу, в парах, сотрясая почву вокруг, поезд — его посетил первый в жизни приступ паранойи. Мать держала его на руках, и ему вдруг представилось, что она хочет бросить его под поезд. Может быть, она ругала его до этого или же даже такой малейшей причины для приступа не было, а он лишь испугался поезда, его массы и шума, им издаваемого?.. Как бы там ни было, он заорал, вцепившись в мамину шею: «Мамочка, не бросай меня под поезд! Не бросай меня, пожалуйста, под поезд!» Автор настаивает на этом, далеко не второстепенном «пожалуйста», свидетельствующем о природной вежливости дитяти. Если даже в момент крайнего испуга он не отказался от вежливой частицы, то, очевидно, она имела для него большое знамение, он уже верил, что с ее помощью можно уговорить взрослого человека не бросать маленького под железные грубые колеса…
Мать была шокирована этим проявлением недоверия и переосмыслила свои отношения с сыном. Тогда не верили еще в генетику, да и самой науки о наследственности еще, кажется, не существовало, потому мать решила, что она проглядела что-то в воспитании сына. Что, может быть, следовало было его чаще целовать и ласкать. Что, может быть, ей и Вениамину следовало быть менее сдержанными в проявлении чувств в присутствии посторонней публики, особенно если эта публика — их же сын. А лейтенант и его жена таки были сдержанными. Самая крайняя фривольность, на каковую они были способны, это сесть рядом на диване, очень близко, и отец мог закинуть руку за спину матери и она положить ему руку на колено в синих галифе. Таким образом они именно и сидели и шептались специально, чтобы проверить, полностью ли вернулся к ребенку слух: он же, стоя у двери и отлично слыша разговор родителей, улыбался им.
Унаследовали ли его родители сдержанность от своих родителей генетически, или же она следствие офицерской вышколенности, то есть не самурайский ли кодекс чести и поведения советского офицера заставлял лейтенанта и его жену быть такими «приличными»? Даже если учитывать расовый темперамент (ясно, что они оба не пылкие неаполитанцы или сицилийцы, но жители монотонных степей), все же… Майор Захаров и тетя Катя были другие, веселее и как-то насмешливо наглее. Может быть, виной тому обильные телеса крупной и задастой тети Кати, как пылко ни желай быть приличной, тяжело соблюдать пуританское нерушимое равновесие с таким задом и боками (полуголодная эпоха странным образом не влияла на тети Катину комплекцию). Их дети, Валентин и Ирка, всегда целовали маму Раю, если приходили в гости. Мать попыталась научить своего вновь открытого «индивидуалиста» (так она сказала отцу, «я боюсь, что он у нас вырастет индивидуалистом, Веня…») сына целовать хотя бы родителей и тетю Катю с дядей Ваней. «Зеро» результата, увы. Всякий раз следовало руководить целованием железной рукой, под давлением он целовал, кого требовали, зажмурив глаза. Без давления он себе стоял у окна, глядя на входящих в комнату гостей, и улыбался приветливо, не делая никаких попыток коснуться тел пришельцев даже рукой. Хитрый, он стал даже употреблять в преступных целях свою прошедшую глухоту. Мать говорила ему: «Поцелуй тетю Катю, сынок», — а он себе стоял и улыбался безмятежно. «Да он не слышит, Рая», — говорила в таких случаях тетя Катя. «Все он слышит, — возражала мать, — он просто упрямый такой…»
Ему самому было непонятно, почему он не хочет никого целовать. Ну, положим, были люди, которых ему было просто неприятно касаться. Но тетя Катя ему нравилась, с ней было все в порядке, веселая, здоровая, приветливая тетка… Почему же… Однако он стоял себе и не шел целоваться.
Потом он заболел коклюшем. Отец вставал до горна побудки, подымал сына и шел с ним гулять, пока воздух был чистый и влажный. Так, во всяком случае, сказал доктор Абрамов: «По утрам воздух чистый и влажный». И они гуляли, город с миллионным населением еще досыпал и не начинал еще своей преступной активности, в результате которой город становился душным и сухим Харьковом. От этих прогулок у него в углу правого глаза навечно осталась взлетающая и опускающаяся пола отцовской шинели и рояльный лак сапога.
Болезни всякий раз настраивали его на философский лад. Они отрывали его от коллектива малышни, помещали в ситуацию беспомощного ожидания и заставляли думать. Закутавшись в одеяла, завернутый в косынки и шарфы, он стоял на коленях в кровати и не только наблюдал уличные сценки, но наблюдал их отстраненным взглядом неучаствующего существа. Может, тогда и сформировался, и закрепился прочно его характер «индивидуалиста», то есть, может, индивидуалистами становятся в какие-нибудь всего шесть месяцев болезни корью, а не вырастают постепенно? Во всяком случае, впоследствии он сохранил этот взгляд из постели, взгляд человека, не участвующего в жизни, рассматривающего жизнь с высоты третьего этажа из окна… Когда он уставал от людей, он забирался в воображаемую свою мальчиковую кровать и лежал себе тихо, разглядывая их переполох…
Электротехника
Отцу его больничной кроватью (он не болел, Вениамин), убежищем от коллектива служил не только мир старинных русских романсов или лихих цыганских песен, но и мир радиотехники. С наступлением очередного радиозапоя отец вынимал вдруг свои ящики и баночки, и оттуда выходили на свет Божий большие, тяжелые и пузатые трансформаторы. Маленькие, похожие на морских животных с двумя усиками «сопротивления», конденсаторы (если конденсатор «перегорал» и становился негодным, отец отдавал его сыну, и тот, разломав оболочку, выматывал во дворе многие метры серебристой «станиолевой ленты» вместе с прокладкой из провощенной или пропарафиненной бумаги. Малышня радостно гоняла по двору, обвитая этими шелестящими красотами). Лампы того времени были сложными и элегантными сооружениями, заключенными в баллон из закопченного или даже зеркального стекла, каждая была как бы миниатюрной электростанцией под колпаком. Из богатств своих отец время от времени собирал новое чудо: суперприемник или же вдруг прибор, необходимый ему при строительстве новых приемников. Позднее отец построил и радиокомбайн, и даже телевизор. Уже в 1953 году в Харькове существовала (тогда еще любительская) телевизионная станция, и именно к ее открытию отец изготовил телевизор. Сын с любопытством сидел рядом и глядел во все глаза на действия «папки». Он испытывал удовольствие от всех этих точных миниатюрных предметов — отцовских сокровищ, все ведь богатства отцовские были красочно разноцветными; сопротивления были зеленые, красные, голубые, желтые… Разноцветными были и хлорвиниловые оболочки проводов, а под ними желтели золотом или серебром сами проводки. Или же проводки были покрыты черным или цвета вишни лаком, который следовало аккуратно содрать ножиком. «Учись, как зачищать провода», — говорил отец. «Не забивай ему голову, Вениамин, — говорила мать, готовя на электроплитке перловую кашу — ужин семье. — Он все равно забудет». «Не забудет, — возражал отец. — И умение зачистить провод необходимо любому человеку в этой жизни. Чтоб умел починить проводку в будущем. Не электромонтера же вызывать всякий раз…»