Элизабет Гилберт - Есть, молиться, любить
Весь город разваливается и линяет, как те многометровые покои, что некогда состоятельные семейства накапливают в своих особняках, когда ухаживать за домом становится уже не по карману и гораздо проще попросту заколотить двери и забыть об увядающей роскоши, что за ними осталась, — вот это и есть Венеция. Задворки Адриатики, чьи подернутые масляной пленкой воды подтачивают многострадальный фундамент домов, испытывая на прочность дилетантский научный эксперимент четырнадцатого века: а что, если построить город прямо на воде?
Венеция под мутно-серым ноябрьским небом — зрелище жутковатое. Город скрипит и раскачивается, как рыболовный настил. Вопреки первоначальной самонадеянности Линды, что город у нас в кармане, мы теряем дорогу каждый день, особенно по вечерам, сворачивая в темные и опасные закоулки, выводящие прямиком к каналу. Однажды туманным вечером наш путь лежит мимо древнего здания, которое словно стонет от боли. «Не бойся, — щебечет Линда. — Это у Сатаны в брюхе урчит». Я учу ее своему любимому слову — attraversiamo («давай перейдем улицу»), и мы нервно пятимся прочь.
У прекрасной молодой венецианки, которой принадлежит ресторан поблизости нашего отеля, несчастная судьба. Венецию она ненавидит. Клянется, что все местные жители считают это место могилой. Однажды она влюбилась в художника с Сардинии, и он обещал отвезти ее в другой мир — где свет и солнце. Но вместо этого бросил с тремя детьми, не оставив другого выбора, как вернуться в Венецию и взять в свои руки управление семейным рестораном. Мы с ней одного возраста, но она выглядит даже старше: трудно представить мужчину, способного сотворить подобное с женщиной такой красоты. («Он был могущественным человеком, — говорит она, — а я умерла от любви в его тени».) Венеция — консервативный город. У хозяйки ресторана было несколько романов, даже с женатыми, но все кончались плохо. Соседи о ней судачат. Мать умоляет носить обручальное кольцо хотя бы для вида: «Дорогая, это не Рим, где можно вести распутную жизнь, если тебе захочется». Утром, когда мы с Линдой спускаемся к завтраку и спрашиваем печальную молодую (старую?) хозяйку, какой прогноз погоды, она приставляет палец правой руки к виску на манер пистолета и говорит: «Опять дождь».
Но все же депрессия обходит меня стороной. Меланхолия тонущей Венеции не заразна и в некоторой степени даже прекрасна, если пробыть здесь всего несколько дней. Сердцем я понимаю, что эта меланхолия не имеет никакого отношения ко мне, это собственное свойство города, а я достаточно хорошо себя чувствую, чтобы увидеть разницу между Венецией и мною. Это признак выздоровления, невольно думаю я, залечивания моих душевных ран. Прежде, в течение нескольких лет безграничного отчаяния, я действительно переживала все страдания мира как собственные. Грусть просачивалась сквозь меня, оставляя за собой мокрые следы.
К тому же нелегко впасть в депрессию, когда рядом не умолкает Линда: то пытается уговорить меня купить огромную фиолетовую меховую шапку, то возмущается по поводу жутко невкусного ужина, который нам как-то подали. «Это были подогретые рыбные палочки?» Линда — как светлячок В Средние века в Венеции была такая профессия — codega: человек с зажженным фонариком шел впереди по ночам и показывал путь, отпугивая воров и демонов и вселяя чувство уверенности и защищенности на темных улицах. Вот это и есть Линда — мой временный маленький codega, доставленный по спецзаказу.
33
Несколько дней спустя выхожу из поезда в Риме и попадаю в атмосферу душной, солнечной, вечной неразберихи. Стоит ступить на улицу — как становятся слышны завывания проходящей неподалеку manifestazione, очередной демонстрации рабочих, — как крики фанатов на футбольном поле. Таксист не говорит, чем вызвана забастовка на этот раз, главным образом потому, что ему нет дела. «'Sti cazzi», — шипит он бастующим вслед. (Дословный перевод: «Долдоны эти», то есть, по-нашему, козлы.) Приятно вернуться в Рим. После степенной, чопорной Венеции приятно вернуться туда, где мимо подростков, развлекающихся прямо посреди улицы, ходят мужчины в куртках под леопарда. Этот город не спит, он живой, нарядный, сексуальный, и здесь все время солнце.
Помню, что сказал мне как-то раз муж Марии Джулио. Мы сидели в открытом кафе и болтали по-итальянски, и он спросил, каковы мои впечатления о Риме. Я ответила, что мне здесь очень нравится, но в глубине души я понимаю, что это не мой город, не то место, где я хотела бы прожить остаток дней. В Риме есть что-то такое, что не совсем согласуется с моей натурой, только вот никак не пойму, что именно. И тут, прямо во время нашего разговора, наглядный ответ на мой вопрос сам прошел мимо. Это была типичная римлянка — фантастически ухоженная, обвешанная драгоценностями дама сорока с небольшим на десятисантиметровых шпильках, в обтягивающей юбке с разрезом «по самое не хочу» и темных очках, сверкающих, как гоночный автомобиль (и стоящих наверняка не меньше). Она прогуливала крошечного модного песика на усыпанном брильянтами поводке, а меховой воротник ее облегающей куртки выглядел так, словно был сделан из шкурки второго такого же модного песика. Весь ее вид источал ауру нечеловеческого гламура и говорил без слов: «Можете меня разглядывать, но я на вас и не подумаю взглянуть». Если бы мне сказали, что эта женщина в жизни хоть раз, хоть десять минут, ходила с ненакрашенными ресницами, ни за что бы не поверила. Она была полной противоположностью мне: ее стиль в одежде моя сестра характеризует как «Стиви Никс[21] идет в йога-студию в бархатном спортивном костюме».
Я показала ее Джулио и сказала:
— Гляди, Джулио, вот это римлянка. Мы с ней в одном городе не уживемся. Здесь место лишь одной из нас. И кажется, мы оба знаем, кому именно.
На что Джулио ответил:
— Может, у вас с Римом просто разные слова.
— Как это?
И тут Джулио объяснил — на смеси английского, итальянского и языка жестов, — что каждому городу соответствует девиз, определенное слово, которое характеризует место и людей, в нем живущих. Если бы можно было прочесть мысли людей, идущих по улице в одном и том же городе, оказалось бы, что большинство из них думают об одном и том же. Это и есть слово, соответствующее месту. И если то слово, что ты считаешь главным, не вяжется с девизом города, тебе там делать нечего.
— И какое же слово у Рима? — спрашиваю я.
— СЕКС, — отвечает Джулио.
— Это же римский стереотип!
— Вовсе нет.
— Но должны же быть в Риме люди, которые не думают о сексе!
— Нет. В Риме все без исключения думают об этом целыми днями.
— Даже в Ватикане?
— В Ватикане все иначе. Это не часть Рима. У них там другой девиз. ВЛАСТЬ.
— А я думала — РЕЛИГИЯ…
— ВЛАСТЬ, — повторил Джулио. — Поверь мне. Но у Рима — СЕКС.
Так вот, если верить Джулио, этим маленьким словом — СЕКС — в Риме вымощены все тротуары под ногами. Оно струится в фонтанах и гудит в воздухе, как уличный шум. Все только тем и занимаются, что думают о нем, одеваются ради него, ищут его, размышляют о нем, отказываются от него, превращают его в спорт и игру. Теперь мне понятно, почему Рим, вопреки своему очарованию, не представляется мне городом, где я могла бы поселиться. По крайней мере, сейчас. Ведь СЕКС — не мое слово. Были времена, когда оно было моим, но не сейчас. Поэтому главный посыл Рима, кружась по улицам, натыкается на меня и отскакивает в сторону, не производя никакого эффекта. Главное слово меня не касается, поэтому я вроде как живу здесь неполноценной жизнью. Дурацкая теория, которую невозможно доказать, но мне она нравится.
Джулио спрашивает:
— А у Нью-Йорка какое слово? Я недолго думаю и отвечаю:
— Это глагол, иначе и быть не может. Мне кажется, ДОСТИГАТЬ.
(Что касается слова для Лос-Анджелеса, здесь есть одно тонкое, но значительное отличие, хотя это тоже глагол — ДОСТИЧЬ. Я рассказываю об этой теории моей шведке Софи, и она решает, что девиз Стокгольма в таком случае — ЕДИНООБРАЗИЕ, а это нагоняет тоску на нас обеих.)
Я спрашиваю Джулио:
— А у Неаполя какой девиз?
Он хорошо знаком с югом Италии.
— БОРОТЬСЯ, — отвечает он. — А каким словом ты бы охарактеризовала свою семью?
Вопросик на засыпку. Вот бы придумать слово, сочетающее в себе понятия БЕРЕЖЛИВОСТЬ и ОТСУТСТВИЕ ПОЧТЕНИЯ К КОМУ БЫ ТО НИ БЫЛО. Но Джулио не дожидается ответа и переходит к следующему очевидному вопросу: а твое слово?
На этот вопрос у меня точно нет ответа.
Правда, теперь, поразмыслив над этим несколько недель, я могу дать кое-какие наметки. Во-первых, я знаю, какие слова стопроцентно мне не соответствуют. БРАК — и слепому ясно. СЕМЬЯ (хотя за те несколько лет, что мы прожили с мужем, это слово стало просто вездесущим, оно совершенно не мое: оттого и причина всех мучений.) ДЕПРЕССИЯ — теперь уже нет, и слава Богу. Не думаю, что мне подходит стокгольмское ЕДИНООБРАЗИЕ; но и нью-йорское ДОСТИГАТЬ тоже уже не мое, хотя до тридцати лет это, безусловно, был мой девиз. Возможно, мое слово — ИСКАТЬ? (Но, если честно, ПРЯТАТЬСЯ мне подходит не меньше.) В последние несколько месяцев в Италии моим девизом было УДОВОЛЬСТВИЕ, но это слово не совсем гармонирует с моей сущностью — иначе хотелось бы мне уехать в Индию? ПРЕДАННОСТЬ — еще один возможный вариант, но, услышав это слово, можно вообразить меня святошей, и оно никак не отражает литры выпитого мною вина.