Сабина Дарденн - Мне было 12 лет, я села на велосипед и поехала в школу
Я хотела, чтобы меня просто любили, не осуждая меня. Хотела существовать ради моей матери. Возможно, не так, как она отдавала предпочтение любимой дочери, я не вынесла бы такое предпочтение, но, по крайней мере, чтобы я могла видеть его хотя бы время от времени… Неужели мне надо было исчезнуть, чтобы на меня наконец обратили внимание? Внезапно я стала объектом всеобщего внимания, причем до такой степени, что я от этого задыхалась.
В любом случае я не была любимой дочерью, той, которую гладят по головке, сидя вечерами у телевизора, той, которая прекрасно учится в школе по всем предметам. А я была всегда полный ноль по математике. Моя способность запоминать номера телефонов и автомобилей на уроках математики мне совершенно не помогала.
Я ненавидела ту манеру, с какой моя мать постоянно принижала меня в этом плане, да и во многих других тоже. Мои старшие сестры всегда все делали хорошо, я же была, как мне казалось, непослушным гадким утенком, этаким совсем пропащим ребенком. Материнская нежность не была поделена между нами, мне доставалось лишь относительное внимание с ее стороны, и в конечном итоге ничего не изменилось. Если в начале меня опекали чересчур, то потом все вернулось на круги своя.
«Твой дневник! Опять „неуд“! Надо подмести! От этой собаки одна шерсть!»
Иногда я вспоминала, как в своей крысиной норе размышляла над своими провалами в математике и над всем остальным, в чем я чувствовала себя виноватой. Тогда я писала: «Я обещаю вам… Я буду более доброй, более послушной…»
Но достаточно было матери сказать мне снова подметать — и это был приказ, надо было немедленно бросаться исполнять его, — и я снова видела себя в этом грязном доме, который я мыла на карачках по приказу того, другого, грязной тряпкой и средством для мытья посуды. Я видела себя униженной и принуждаемой Золушкой, в условиях, которые никто себе не мог представить, и я не могла больше выносить ни приказов, ни принуждения. Короче говоря, я больше не могла признавать авторитарности.
Во всяком случае, раньше работа по хозяйству меня никогда не воодушевляла. Я была слишком маленькой и полагала, что мои старшие сестры должны взять на себя ее большую часть. Однако мать не слушала меня. Я действительно чувствовала себя в стороне от них обеих.
Ребенком я играла в маленькие машинки, я каталась на роликах, на скейтборде, играла в футбол. Я ночевала в палатках с подружками. Я часто проводила время с отцом, у меня был свой собственный маленький садик. Я обожаю редиску… И там я могла уединиться: поиграть в своей избушке или пойти к подруге. Мысль о том, что моя мать не слушает меня, проходила быстро в то время, я веселилась, а возвращаясь домой, я немного дулась, как это умеют делать дети. А потом я обо всем забывала.
Но когда я оказалась взаперти у этого психопата, я вновь обдумывала все эти вещи. Глядя в свой табель, считая дни над моим классным календарем, я видела мать, слышала, как она вопрошает: «Ну и что это, опять ничего не делала по математике?» И опять ругань, опять упреки.
И тем не менее именно ей я писала, именно ее хотела увидеть вперед всех остальных. Если бы тот мерзавец сказал мне: «Ты можешь увидеть одного человека из своей семьи», то я бы выбрала маму или бабулю. В заключение скажу, что в подростковом периоде я все-таки сделала вывод, что в конечном итоге мне было лучше, когда она мною не занималась. Недостаток общения в семье может нанести ущерб. Но если случается что-то серьезное, пропасть расширяется еще больше.
Два года, последовавшие за моим освобождением, я не очень-то плохо противостояла своей семье.
Затем конфликты были в основном из-за того, что я отказывалась консультироваться у психологов. Дело доходило до того, что по любому поводу и без повода споры кончались так: «Мы говорили тебе, чтобы ты обратилась к психологу!»
Не так-то просто выжить в одиночку. Если бы 15 августа 1996 года я могла поверить, что, доверившись своей матери, я испытаю облегчение, я бы это сделала. В действительности, возможно, меня надо было отвезти к бабуле в тот день. До этих восьмидесяти дней заключения я не отдавала себе отчета о том, как мне недостает привязанности. Чтобы это понять, мне понадобилось заточение. Но это чувство было слишком запоздалым. Мне надо было выжить в этом аду, чтобы это произошло. Первые недели было хорошо, но в итоге это совершенное счастье длилось совсем недолго, и я слишком дорого за него заплатила. Я говорила себе: «Раньше в нашей семье со мной не разговаривали, а теперь, когда я вплотную увидела смерть, все рады меня увидеть и им надо, чтобы я со всеми говорила». Подсознательно я, возможно, выбрала месть, не желая ни довериться, ни дать моей матери прочитать письма, в которых в концентрированной форме описывались все мои страдания. Как будто я объявила ей: «Ты никогда не хотела общаться со мной, а теперь настала моя очередь».
Но самое главное в этом отказе было то, что я написала эти письма в отчаянии заточения и одиночества, думая, что я больше никогда ее не увижу, и я считала, что чтение писем причинит ей слишком большую боль. Впрочем, как ей, так и мне. Моя мать только что была серьезно больна, она прошла курс очень тяжелого противоракового лечения, и я находила недопустимым бросить ей в лицо мое собственное горе. Мне за него и так было достаточно стыдно.
Она должна была бы понять, что я ограждала ее, в то же время ограждая и себя. Но вместо этого, как мне показалось, она хотела присвоить себе мою боль, словно она сама ее пережила. В какой-то степени испытать ее на себе. Но я не понимаю такого рода отношений, потому что она не может взять у меня мои страдания. Можно сделать вид, что понимаешь, выразить сочувствие, но нельзя влезть в чужую шкуру. Моя семья страдала, но как бы с внешней стороны. Я чувствовала то же самое на процессе, глядя на публику, которая воспринимала заседание как театр. Были люди в зале и другие, «в декорациях». И те, что были «в декорациях», не проживали то же самое, что те, которые были в зале.
Некоторые женщины говорили мне, на мой взгляд, слишком часто: «Я тебя понимаю». Однако они не пережили это непосредственно, а я пережила. Поэтому нельзя понять то, что ты не пережил.
Я думаю, если опросить всех изнасилованных женщин, они скажут одно и то же. Я знаю, что мама страдала, что она не спала ночей и ждала меня, что у нее было подорвано здоровье, но она не была на моем месте, и было еще раньше что-то потеряно между нами.
Мои родители расстались, когда их супружество уже давно дало трещину. И вовсе не по причине того, как это говорили эксперты-психиатры, что со мной это случилось. Мои родители не могут спрятаться за меня, чтобы объяснить свой развод. Так же как эксперты со всеми своими теориями — объяснить мое поведение.
Все настаивали, чтобы я пошла к психиатру, дабы освободиться от своей боли. Но я сотни раз повторяла, что мне это ни к чему.
«Это все равно во мне, и оно останется навсегда!»
Говорить — это было бы для меня просто «сбыть мое несчастье» кому-то другому.
Также была, и она остается, другая составляющая моего отсутствия в деле, которое занимало всю Бельгию: взгляд других людей.
Когда я была моложе, я говорила: «На меня странно смотрят», — и это мне не нравилось. Несмотря на все мои усилия, мне невозможно было пройти незамеченной. В моей стране каждый меня знал. И странные взгляды стесняли меня больше всего. Если они выражали жалость, мне этого совершенно не было нужно. Или они не могли помешать себе «вообразить». Это было невыносимо. Я была в ужасе от выражений: «Моя бедная малышка», или: «Я знаю, что это такое…» Или самое отвратительное: «Подойди, я поцелую тебя…»
Взрослая женщина с трудом избегает взгляда того или той, которые «знают». Ребенок моего возраста, потерянный, как маленький камешек, в этой саге ужаса, принявшей национальные масштабы, получившей громадный политический резонанс и отзвук в средствах массовой информации, не имел никакого шанса уклониться от этих взглядов, как дома, так и вне его. И тогда я отгородилась от внешнего мира. Это было в моем характере, и это было единственным способом устоять в моей вселенной.
Единственным человеком, с которым я чувствовала себя легко, была моя бабуля. Моя бабушка была в какой-то мере выдающейся личностью. Но если даже я и не всегда выказывала ей знаки привязанности и все реже навещала ее, так это потому, что старалась не выставлять свои чувства напоказ. Даже если я и не бросалась ей на шею по три раза на день, она в большей степени была моей матерью. Когда я училась в начальной школе и моя мама работала по утрам, я приходила к ней на завтрак. Она отводила меня в школу, а потом мама забирала меня в 16 часов либо у нее дома, либо в школе. А если она работала, наоборот, во второй половине дня, то в 16 часов я приходила к бабуле делать уроки. Когда я была совсем маленькой, то часто ложилась спать у нее, если мама приходила поздно. В начальной школе бабуле еще было легко помогать мне с уроками. Во всяком случае, она садилась рядом, смотрела, что мне надо было сделать, и говорила: «Так, сначала начни делать то, потом сделаешь это! И затем ты сделаешь вот это!» Она ласково прибавляла: «Начинай, и если тебе понадобится помощь, скажи мне».