Хулио Кортасар - Тот, кто бродит вокруг (сборник)
Все понемногу запутывается, и мы уже вряд ли вспомним точно, как оно было в те недели, что было до, а что после, когда какая прогулка, или концерт, или свидание в музее. Может, у Мирей лучше получилось бы выстроить последовательность, Хавьер лишь раскрывал свои скудные карты: близкое возвращение в Лондон, концерты; в одной немудрящей фразе обнаружилась религиозность Мирей, ее вера, четкие ориентиры, все то, что в нем было только надеждой на сегодняшний день, которая почти никогда не сбывалась. Однажды в кафе мы, смеясь, заспорили, кому платить, и вдруг встретились взглядом, как старые друзья, внезапно ощутили себя товарищами и обменялись ничего не значащими ругательствами, как играющие медвежата — ударами когтистых лап. Когда мы снова приехали в хижину послушать музыку, отношения наши изменились, и уже можно было в дверях опустить руку на талию и подтолкнуть, и Хавьер имел уже право сам поискать стакан, попросить: нет, не Телеман, сначала Лотте Леман, и в виски побольше льда. Все сдвинулось неуловимо, но основательно, Хавьер это чувствовал, и что-то его смущало, но что именно — он не знал; путь, оконченный до срока, право войти в город, никем не предоставленное. Мы никогда не смотрели друг на друга, пока звучала музыка, достаточно, что мы тут, на кожаном диване, и спускается ночь, и Лотте Леман. Когда Хавьер потянулся к ее губам и его пальцы прикоснулись к грудям, Мирей не двинулась с места, позволила поцеловать себя и ответила на поцелуй, на секунду отдала Хавьеру свой язык и слюну, однако так и не пошевелилась, не отозвалась на его попытку приподнять ее с кресла, молчала, пока он просил заплетающимся языком, звал ко всему, что ждет на первой ступеньке лестницы, в ночи, что опускается только для них.
Он тоже стал ждать, полагая, что понял; он попросил прощения, но раньше, когда его губы еще были так близко от ее лица, спросил почему, спросил, она что, девственница, и Мирей сказала: нет, и опустила голову, чуть усмехнувшись, — мол, глупо, бесполезно задавать такие вопросы. Послушали еще пластинку, грызя печенье и выпивая, настала ночь, нужно было уходить. Мы поднялись одновременно, Мирей позволила себя обнять, безропотно, словно лишившись сил, и ничего не ответила, когда он вновь шепнул ей о своем желании; они поднялись по узкой лесенке и расстались на площадке, наступила пауза, когда открываются двери и зажигается свет, просьба подождать, исчезновение, отсутствие, которое затягивается, а Хавьер ждет в спальне, вне себя, неспособный сообразить, что так нельзя, что он не должен был допускать этого промежуточного ожидания, этих возможных предосторожностей, всего этого ритуала, едва ли не унизительного. Вот она вернулась в белом махровом халате, подошла к постели и протянула руку к ночнику. «Не гаси», — попросил он, однако Мирей покачала головой и погасила, он разделся в кромешной тьме, нащупал край постели, скользнул во мгле к неподвижному телу.
Любовью мы так и не занялись. Мы были близки к этому, когда Хавьер руками и губами познал безмолвное тело, ждущее его в темноте. Он желал другого: видеть ее при свете лампы, ее грудь и живот, при свете ласкать ее спину, смотреть, как руки Мирей прикасаются к его телу, разбивать на тысячу подробностей наслаждение, которое предшествует наслаждению. В полной тишине, в кромешной тьме, в волнах отчужденности и стеснения, исходивших от невидимой и немой Мирей, все поддавалось нереальности полудремы, которой он не мог ничего противопоставить: не мог вскочить с постели, зажечь свет и вновь навязать свою волю, неодолимую и прекрасную. Смутно подумалось, что потом, когда они познают друг друга, когда наступит подлинная близость, но тишина и тиканье часов на комоде пересилили. Он пробормотал какое-то извинение, которое она заглушила дружеским поцелуем, прижался к ее телу, почувствовал невыносимую усталость, может, на мгновение уснул.
Может быть, мы уснули, да, может быть, в этот час мы предались самим себе, и все пропало. Мирей встала первая и зажгла свет, запахнула халат, вновь прошла в ванную, а Хавьер тем временем машинально одевался — ни единой мысли в голове, гадкий привкус во рту, выпитый коньяк отдается резью в желудке. Они почти не говорили, почти не глядели друг на друга, Мирей сказала: это ничего, на углу всегда полно такси, и проводила его вниз. Он оказался не в силах разбить схваченную намертво цепь из причин и следствий, нарушить задолго до них установленный обычай, согласно которому он обязан был, понурив голову, уйти из хижины в глухую ночь; он только подумал, что завтра надо будет спокойно поговорить, надо, чтобы она поняла, но что тут, собственно, понимать. Они и правда поговорили в своем обычном кафе, Мирей повторила, что это ничего, это неважно, в другой раз, возможно, будет лучше, не нужно об этом думать. Через три дня он возвращался в Лондон, и, когда попросился в хижину, она сказала: нет, лучше не надо. Мы не сумели ни сделать, ни сказать ничего другого, мы даже не сумели промолчать, обняться на каком-нибудь углу, нечаянно встретиться взглядами. Мирей чего-то ждала от Хавьера, а Хавьер чего-то ждал от Мирей — инициативы, явного предпочтения, мужского натиска, женской покорности; нами завладела неизменная последовательность, заданная другими, привнесенная извне; мы вступили на дорогу, по которой никто из нас не хотел двигаться быстрее, чтобы, обогнав другого, не нарушить гармонии; даже теперь, поняв, что зашли не туда, мы оказались неспособны на крик, на движение руки к лампе, на какое-то живое движение, которое отменило бы бессмысленные церемонии, халат, и ванную, и «это ничего, не переживай, в другой раз будет лучше». Наверное, нужно было смириться сразу же, прямо тогда. Нужно было повторить вместе: из деликатности мы сломали себе жизнь; поэт простил бы нам, если бы мы сами решили за себя.
Мы расстались на несколько месяцев. Хавьер, конечно, писал и неизменно получал от Мирей ответы — несколько фраз, сердечных и отстраненных. Тогда он принялся звонить ей вечерами, почти всегда по субботам, когда представлял ее себе в хижине одну, извиняясь, что прервал квартет или сонату, но Мирей неизменно отвечала, что читает книгу или работает в саду и в такое время звонить очень удобно. Когда через полгода она приехала в Лондон навестить больную тетю, Хавьер заказал ей гостиницу, встретил на вокзале, повел по музеям, на Кингз Роуд, и они позабавились фильмом Милоша Формана. Все было как в добрые старые времена: в маленьком ресторанчике в Уайтчепел их руки встретились так доверчиво, что воспоминание утратило власть, и Хавьеру полегчало, так он ей и сказал, сказал, что желает ее сильнее, чем когда бы то ни было, но больше не станет об этом говорить, все зависит от нее, в какой-то день она должна решиться и переступить первую ступеньку той, первой, ночи и просто протянуть к нему руки. Она кивнула, не поднимая глаз, не соглашаясь и не противореча, только заметила, что нелепо с его стороны отказываться от контрактов, которые ему предлагают в Женеве. Хавьер проводил ее в гостиницу, и Мирей распрощалась с ним в вестибюле, не предложила подняться, но улыбнулась, слегка коснувшись губами его щеки, и прошептала: до скорого.
Мы столько знаем о том, что арифметика лжет, что один на один не всегда один, может быть, двое, а может, и ни одного, у нас столько времени, чтобы полистать альбом лазеек, закрытых окон, писем безгласных и безуханных. Повседневность конторы, Эйлин, убежденная в том, что расточает счастье, недели и месяцы. И еще раз Женева летом, первая прогулка вдоль озера, концерт Исаака Стерна. Теперь в Лондоне малой тенью маячила Мария Элена, которую Хавьер встретил на коктейле, которая подарила ему три недели любовных игр, наслаждения ради самого наслаждения и приятной дневной пустоты с партнершей, неутомимой в теннисе и в плясках под Роллинг Стоунз, и наконец беспечальное прощание после последнего уик-энда, который и был хорош именно как беспечальное прощание. Он рассказал Мирей и понял, не спрашивая, что у нее ничего подобного, у нее контора и подруги, у нее только хижина и пластинки. Так же, без слов, Хавьер был благодарен Мирей за то, что она выслушала его серьезно и внимательно, все, казалось бы, понимая в своем молчании, так и не отняв руки во все время, пока они глядели на закат над озером и прикидывали, где бы поужинать.
Потом — работа, неделя случайных встреч, поздний вечер в румынском ресторанчике, нежность. Ничего не было сказано о чувстве, вновь проявившемся в том, как вино разливалось в бокалы, как в паузах разговора встречались глаза. Верный своему слову, Хавьер ждал мгновения, дожидаться которого считал себя уже не вправе. Но вот, — нежность, нечто явственно различимое среди прочей шелухи, то, как Мирен опустила голову и прикрыла рукой глаза, то, как просто она сказала, что проводит его в гостиницу. В машине они поцеловались, как в ту ночь в хижине, Хавьер прижался к Мирей и почувствовал, как бедра ее раскрываются под рукой, ласкающей, поднимающейся все выше. Когда они вошли в номер, Хавьер уже не мог ждать и обнял ее, зарылся в ее рот и волосы, шаг за шагом приближаясь к постели. Он услышал сдавленное «нет», Мирей попросила подождать минутку, отстранилась, пошла искать ванную, закрылась там, а время идет, тишина, журчание воды, а время идет, пока он сдергивает одеяло, зажигает в углу ночник, снимает башмаки и рубашку, обдумывая, раздеться ли совсем или подождать: его халат в ванной, и раз он оставил свет, Мирей вернется и застигнет его голым, с нелепо стоящим членом, а если повернуться спиной — еще нелепей; чтобы она не увидела его таким, каким на самом деле должна была бы увидеть его сейчас, входя в комнату с полотенцем вокруг бедер, приближаясь к постели, не поднимая глаз, а он все еще в брюках, надо их снять и снять плавки, а тогда уж обнять ее, сдернуть полотенце, положить ее на постель и увидеть всю: золотую, смуглую, — и снова целовать до самых глубин, и ласкать пальцами, от которых ей, наверное, больно, потому что она застонала, отодвинулась на край, заморгала, снова прося темноты, которой он дать ей не может, потому что не может дать ничего, — внезапно бесполезная плоть в поисках порога, который уже не преодолеть, руки в отчаянной попытке возбудить и возбудиться, заученные движения и слова, которые Мирей отметает мало-помалу, сжавшаяся, отчужденная, уже поняв, что опять не сегодня, что с ней никогда, что нежность и это несовместимы, что ее покорность, ее желание не привели ни к чему; и снова ей лежать рядом с телом, сдавшимся в неравной битве, телом, прилепившимся к ней и не пытающимся даже начать сначала.