Сэм Сэвидж - Стекло
Прилегла, подумала — дай-ка слегка отдохну. А проснулась уже я пятом часу и, пока комната не вернулась в фокус, не могла сообразить, где я. Сама услышала, как кричу: «Эй, эй», как раньше, когда, бывало, проснусь и не знаю, есть ли кто-то дома, причем «кто-то» был, понятное дело, Кларенс, кроме короткого периода после того, как он умотал к Лили, и когда этот «кто-то» был Стивен. Стивен был недолго, дело не дошло до того, чтобы просыпаться и думать, что рядом ах, именно он. Видимо, пока спала, я забыла, что живу теперь одна-одинешенька, и, когда, проснувшись, совершенно заново обнаружила этот факт, я, как теперь говорится, была в шоке. А почему я чуть не написала, что Кларенс упорно жил в паршивенькой квартиренке в Бронксе, — да потому, что так мне тогда казалось, так и лезло в голову подозрение, что просто он выпендривается, ведь до той поры среди моих знакомых не было по-настоящему бедных людей. Ну да, жили, кое-кто, в явном убожестве, но это исключительно потому, что деньги им надоели, а в бедности есть что-то свеженькое, приманчивое, и все они, кроме двоих, те погибли при пожаре, погодя снова стали как сыр в масле кататься. Кларенс был прямо-таки круглый невежда, когда мы с ним познакомились, и поэтому он робел. Говорить с увлечением о чем бы то ни было рисковал, исключительно получив санкцию: боялся сесть в лужу. Пристал к группке занюханных каких-то писателей, стал повторять их суждения, чьи же еще, и, сам поскольку не знал, чем ему восхищаться, восхищался тем, чем восхищались они, и это был полный кошмар. Иногда, правда, он не очень стеснялся. Раз как-то понес что-то, не поддающееся описанию, по поводу Модильяни, в котором тогда еще не разобрался, причем при моих друзьях той эпохи, мы только-только объявились в Нью-Йорке все вместе — молодые писатели, — и девица одна, я потом напрочь перестала с ней разговаривать, все его подначивала, науськивала на дурацкие благоглупости. Помню: вхожу, а он разливается, Модильяни, Лотреамон, а Лотреамона, кстати, ни единой строки не нюхал. Я прямиком к радио, включаю, чтоб он заткнулся, а он только громче надсаживается, ну я его потянула за руку с пуфа и заставила со мной танцевать. Потом, правда, он заимел целый набор суждений, и уж это было святое, хоть я как дважды два доказывала ему, что тут сплошная вульгарщина и банальность. Весь наш с ним первый год он был бурно увлечен своими писаньями, причем они были пока типичное не то, а я тогда уже подустала. Мне было двадцать шесть лет, а я дико устала. В колледже еще мне надоело все, что обычно списывается на юношеские порывы, хоть у самой у меня этих порывов не наблюдалось, ну, разве что в начале первого курса, а теперь мне и взрослые порывы осатанели. Из-за чего я, по-моему, и влюбилась в Кларенса, он, по-видимому, подобной усталости даже отдаленно себе не представлял. Знакомые говорили, что я всю свою жизнь «подлаживаю под Кларенса» (по крайней мере, мне кажется, что так они говорили, то есть теперь я думаю, что тогда они так говорили), а ведь дело, по сути, обстояло с точностью до наоборот, я имела все, чего не хватало Кларенсу, имела, в смысле, благодаря своим корням и культуре. Эту книгу надо разделить на две части: «Восхождение Эдны» и «Восхождение Кларенса». Или можно вторую часть озаглавить — «Падение Эдны», да, оно как-то горше, острей и точней передаст это ощущение: падаешь, падаешь с кручи, и все до того необъяснимо, до того невозможно понять. Филодендрон (это он, по-моему), кажется, завял.
(пробел)Когда окно широко открыто, я отлично слышу шум с Пряжки. Даже громче в такие дни, как сегодня, в пасмурные дни, я заметила, звук потому что ударяет в облако и отскакивает. Вот знаю, что так оно и есть, а все же странно: как нечто, такое невидимое — звук, может отскакивать от чего-то такого мягкого — от облака. Сегодня прохладней, но окон я пока не закрываю, ведь тогда придется любоваться чумазыми стеклами, печатать при проходящем сквозь них грязном свете. «Сильно немолодая особа отстукивает на машинке всю свою жизнь в комнате, залитой грязным светом», — так тоже можно бы мою книгу начать. Не понимаю, с чего это я вдруг переполошилась из-за своих окон, они сто лет уже грязные и с каждым днем становятся чуть грязней, молекула за молекулой, я себе представляю, и так годами, плюс еще я их записочками обляпала. Мытье окон я не могу осилить. Осилить в смысле мойки, конечно, не орудий, подумаешь, орудия: швабра, ведро, пара тряпок — вот, вроде, и все. Орудия, естественно, я могу осилить, по крайней мере, с финансовой точки зрения, хоть, возможно, в данный момент они мне и не по карману, в этом месяце то есть, ну и в том, наверно, если вдруг что-то неожиданное не произойдет. Но ни в какой момент, никогда в смысле, ни при какой погоде, мне их не осилить с физической точки зрения — даже представить жутко, как бы я тряслась на полусогнутых на подоконнике, отскребая окно снаружи, где основная грязь, — в тридцати футах над тротуаром. Так и будут они все грязней и грязней, пока мир, дом напротив, и солнце не смажутся, не помутятся, совсем не погаснут. «Так, молекула за молекулой, ее мир погас», — вот как, наверно, будет, и чем вам не вторая фраза — подготовка сцены к тому что произойдет, — или не произойдет. Посмотрят-посмотрят люди на мои окна, увидят, ну, копошится кто-то по ту сторону стекла, и не смогут определить, это мужчина или женщина.
(пробел)Кларенс был очень собой хорош, сильный, мужественный, так мне сразу показалось, хоть по-настоящему мужественным он стал только потом уже, когда поднабрал вес, отрастил усики под Кларка Гейбла. К тридцати он заматерел, да и тогда по-настоящему впечатлял мужественностью. Усы одно время были аж как у Эмилиано Сапаты[11]. Когда мы познакомились, он, конечно, уже был мужественный, но такой легкий, летящий, что ли, не знаю, стройный, молоденький, с ошеломленным взглядом, никакой брутальностью пока и не пахло, и на его ошеломленность в первую очередь, будто мир ему в новинку, сотворяется прямо у него на глазах, вот на что я купилась, из-за моей усталости, но я повторяюсь, — и куда это все подевалось? Первое, что он опубликовал — мы три года уже были вместе — рассказ, такое воспоминание, в общем, — как он охотился мальчишкой на белок, подробности этой охоты с маленьким ружьецом, причем ясно, что белки в то время были ох как нужны в качестве пищи, и демонстрировались, соответственно, нужда и невзгоды его детства. Куда он только ни тыкался, всюду одно — не мычат и не телятся. В три-четыре места он этот рассказ посылал, месяцами держали и возвращали без единого слова. Но в конце концов на внешность, на мужественность как раз и клюнули, опубликовали-таки в охотничьем журнале — он туда лично наведался, послал рукопись по почте и явился собственной персоной спросить их мнение, а они только глянули на него и поняли моментально, что в рассказе сплошная подлинность. В ту эпоху очень ценилась искренность, подлинность. Интересно, как некоторые вещи в определенную эпоху считаются важными, необходимыми, как воздух, а после, потом, становятся абсолютно ненужными, теперь, например, будь кто-то или что-то да хоть вопиюще фальшивым — всем плевать с высокой горы. Эти детские лишения придавали его рассказам подлинность и значительность, но в то же время самому ему придавали узколобость и нетерпимость, он считал, например, что, если ты не претерпела явных, жестоких страданий, в общем-то, внешних, какие терпел он сам, какие поколениями терпела его семья, значит, ты вообще не страдала, а просто выпендривалась и делала вид. «Мученья на нервной почве» — любимая формулировочка, в смысле не настоящие мученья, и он думал, хоть сказать ни разу не сказал, не посмел, что, если ты не претерпела этих явных, жестоких мучений, никогда тебе не написать ничего подлинного и стоящего. Роковая с его стороны ошибка, и он из-за нее пихал, главное, в свои рассказы такие вещи, как война, убийства, изнасилования, словом, все, что считал значительным, без конца адюльтеры, разводы, даже геноцид евреев не обошел, и голод в Африке, приплел-таки по одному разу в качестве, что ли, гарнира, рассчитывая причем, что и рассказы станут из-за этого значительными, а они получались банальными, вот и весь результат. Я ему объясняла, что не события делают рассказ выдающимся, все с точностью до наоборот, но он был не в состоянии это усвоить. Утром нашла в холодильнике виноград, недавно купила, упоминала, кажется, но совсем вылетело из головы, он, правда, сморщился, но так ничего, и я умяла весь пакет, пока решала кроссворд, который стащила в кафе. Не все решила. Было время, я регулярно решала кроссворды, сплошь до единого слова, теперь это исключено, куда там, столько вопросов, связанных с телевизионными шоу и этими их звездами, которых можно усвоить, только смотря телевизор — упорно причем, по-моему, смотря телевизор. В последние годы даже «Нью-Йорк таймс» помещает такие кроссворды, не по зубам для людей моего типа, людей литературных и без телевизора. По зрелом размышлении я даже предположила, что не стала на днях писать свое обычное уведомление о том, что вырван кроссворд, потому что мне чужды те, кто в наши дни решает кроссворды. Смотрю на эти кроссворды, смотрю на людей в кафе, уставившихся в компьютеры, и думаю — кто эти люди?