Ричард Райт - Черный
До поступления в школу Джима Хилла я проучился без перерыва только один год в приходской школе, а так каждый раз сразу после начала занятий что-нибудь случалось, и я школу бросал. Развивался я однобоко, в людских чувствах разбирался куда лучше, чем в жизни. И мог ли я знать, что мне всего-то и осталось учиться четыре года и что на этом мое официальное образование закончится.
В первый день в школе меня встретили, как встречают всех новичков, но я был к этому готов. Какое место сумею я здесь занять и сохранить? С карандашом и блокнотом я небрежной походочкой вошел в школьный двор; на голове у меня была новенькая дешевая соломенная шляпа. Я смешался с толпой ребят, надеясь, что сразу-то они не обратят на меня внимания, хотя в конце концов, конечно, распознают новичка. Долго мне ждать не пришлось. Кто-то из парней налетел на меня сзади, сбил шляпу на землю и закричал:
— Эй, огородное пугало!
Я поднял шляпу, но другой мальчишка тут же выбил ее у меня из рук и поддал ногой.
— Огородное пугало!
Я снова поднял ее, выпрямился и стал ждать. Орал уже чуть не весь двор. Мальчишки меня окружили, показывали на меня пальцами, пронзительно визжали:
— Пугало! Огородное пугало!
Пока что настоящего повода для драки не было, никто из мальчишек, по сути, на бой меня не вызывал. Я надеялся, что скоро им все это надоест, а завтра я приду без шляпы. Но парень, который первый начал задираться, снова подскочил ко мне.
— Ах, мамочка купила ему такую красивую соломенную шляпу, — кривлялся он.
— Заткнись, дурак, — предупредил его я.
— Глядите, он, оказывается, умеет разговаривать!
Ватага разразилась хохотом; все ждали, что будет дальше.
— Откуда ты взялся такой? — спросил тот самый парень.
— Не твое собачье дело, — сказал я.
— Эй ты, полегче на поворотах, а то схлопочешь у меня.
— Ты мне рот не затыкай, — сказал я.
Мальчишка поднял с земли камень, положил его себе на плечо и снова подошел ко мне.
— Попробуй сбей, — подначивал он.
Я помедлил минуту, потом молниеносно сбил камень с его плеча, нагнулся, схватил его за ноги и повалил на землю. Из ребячьих глоток вырвался восторженный вопль. Я кинулся на упавшего мальчишку и принялся его дубасить. Но кто-то рывком поднял меня — ага, на очереди еще один. О моей растоптанной шляпе уже давно забыли.
— Это мой брат, не смей его бить! — крикнул второй мальчишка.
— Двое на одного — нечестно! — закричал я.
Теперь они шли на меня вдвоем. Вдруг меня ударили в затылок. Я обернулся — по земле катился кусок кирпича, спину обожгла кровь. Я быстро оглядел двор и увидел груду кирпичных обломков. Схватил несколько штук. Братья отступили. Я размахнулся, чтобы запустить в них кирпичом, и тогда один из них повернулся спиной и кинулся наутек. Я бросил кирпич и попал прямо ему в спину. Он заорал. Я погнался по двору за другим. Ребята верещали от восторга, они меня окружили и наперебой твердили, как здорово я отделал братьев, ведь это самые большие драчуны в школе. Но вдруг толпа затихла и расступилась. Ко мне приближалась учительница. Я ощупал шею: рука вся была в крови.
— Это ты бросил кирпич? — спросила она.
— Они полезли двое на одного.
— Пойдем, — сказала она и взяла меня за руку.
Я вошел в школу в сопровождении учительницы, точно арестованный. Она привела меня в учительскую, там уже сидели братья-драчуны.
— Это они? — спросила она.
— Они вдвоем полезли, — сказал я. — А я просто защищался.
— Он первый меня ударил! — крикнул один из братьев.
— Врешь! — закричал я.
— Не смей здесь так выражаться, — сказала учительница.
— Они вас обманывают, — сказал я. — Я здесь новенький, а они разодрали мою шляпу.
— Он первый меня ударил, — повторил мальчишка.
Я шмыгнул мимо учительницы, которая стояла между нами, и врезал ему по физиономии. Он с воплем бросился на меня. Учительница схватила нас за руки.
— Да ты что! — закричала она на меня. — Как ты смеешь драться в школе! Ты с ума сошел?
— Он врет, — упрямо твердил я.
Она велела мне сесть, я сел, но не сводил глаз с братьев. Она выпроводила их из комнаты; я сидел, ждал, когда она вернется.
— Ладно, на этот раз я тебя прощаю, — сказала она.
— Я не виноват.
— Знаю. Но ты ударял одного из них прямо здесь, — сказала она.
— Извините.
Она спросила, как меня зовут, и отправила в класс. Не знаю почему, но меня посадили в пятый класс. Они же, наверное, сразу поймут, что мне там не место. Я сидел и ждал. Меня спросили, сколько мне лет, я ответил, и мне разрешили остаться.
Я занимался день и ночь, и через две недели меня перевели в шестой класс. Радостный, прибежал я домой и с порога выложил свою новость. Дома сначала не поверили — ведь я такой никчемный, испорченный мальчишка. Я торжественно объявил, что хочу стать врачом, буду заниматься научными исследованиями, делать открытия. Опьяненный успехом, я и не задумывался о том, на какие средства я буду учиться в медицинском институте. Но раз я сумел за две недели перейти в следующий класс, для меня все возможно, я все могу.
Теперь я все время был с ребятами, мы учились, спорили, болтали обо всем на свете; я воспрянул духом, почувствовал необыкновенный прилив жизненных сил. Я знал, что живу в мире, с которым мне придется сойтись лицом к лицу, когда я буду взрослым. Будущее вдруг стало для меня близким и осязаемым, насколько это может почувствовать черный мальчишка из штата Миссисипи.
Большинство моих школьных товарищей работали по утрам, вечерам и в субботу, они зарабатывали себе на одежду, на книги, у них всегда были карманные деньги. Если я видел, как кто-то из наших ребят заходит днем на перемене в бакалейную лавку, обводит глазами полки и покупает, что ему хочется — пусть даже всего на десять центов, — это для меня было подлинное чудо. Но когда я сказал бабушке, что тоже хочу работать, она и слушать меня не захотела: пока я живу под ее кровом, ни о какой работе и речи быть не может. Я спорил, доказывал, что суббота — единственный день, когда я могу хоть что-то заработать, а бабушка смотрела мне в глаза и цитировала Священное писание:
— А день седьмый — суббота Господу, Богу твоему: не делай в оный никакого дела ни ты, ни сын твой, ни дочь твоя, ни раб твой, ни рабыня твоя, ни скот твой, ни пришлец, который в жилищах твоих; чтобы раб твой и рабыня твоя могли отдохнуть, как и ты сам…
Решение было окончательное и обжалованию не подлежало. Мы уже давно жили впроголодь, но бабушку не прельщало мое обещание отдавать ей половину или даже две трети моего заработка; нет, никогда — Твердила она. Ее отказ привел меня в бешенство, я проклинал судьбу за то, что вынужден жить с такими сумасшедшими дурехами. Я сказал бабушке, что нечего ей заботиться о моей душе, а она ответила, что я еще мал, что мою душу поручил ей господь, а я вообще ничего не понимаю и должен молчать.
Чтобы защититься от назойливых вопросов о моем доме и моей жизни, чтобы избежать приглашений, которых я не мог принять, я держался в школе особняком и, хотя искал общества ребят, старался, чтобы они не догадались, как далек я от мира, в котором живут они; я ценил их дружбу, хоть и не показывал этого; был болезненно застенчив, но скрывал это веселой улыбкой и привычными остротами. Каждый день в большую перемену я ходил с ребятами и девчонками в лавку на углу, стоял у стены и глядел, как они покупают бутерброды, а когда меня спрашивали: "А ты чего не завтракаешь?", я пожимал плечами и говорил: "Я днем не хочу есть". У меня слюнки текли, когда на моих глазах разрезали булочки и клали на них сочные сардины. Я снова и снова давал себе клятву, что когда-нибудь я покончу с этой нуждой, голодом, отверженностью, стану таким, как все, и не подозревал, что никогда не сумею сблизиться с людьми, что я обречен жить рядом с ними, не разделяя их жизни, что у меня моя собственная, одинокая дорога и что потом, через многие годы, люди будут удивляться, как я смог ее одолеть.
Мир открывался передо мной все шире, потому что я мог теперь его изучать; это значило, что после школы я не иду домой, а брожу по улицам, наблюдаю, спрашиваю, говорю с людьми. Если бы я зашел домой поесть, бабушка меня больше уже не отпустила бы, поэтому за бродяжничество я расплачивался тем, что ничего не ел по двенадцати часов кряду. В восемь утра я ел кашу, а в семь вечера или позже — рагу из овощей. Платить ценой голода за познание окружающей жизни было неразумно, но разумно ли было голодать? Перебросив ремень с книгами через плечо, мы с ребятами отправлялись в лес, на речку, к озеру, в деловые районы города, к бильярдным, в кино — если удавалось проскользнуть в зал без билета, — на спортивные площадки, на кирпичный завод, на лесосклад, на фабрику, где жали хлопковое масло, посмотреть, как там работают. Иной раз меня шатало от голода, казалось, я вот-вот упаду, потом начиналось неистовое сердцебиение, меня бросало в дрожь, прерывалось дыхание; но что был голод в сравнении с радостью свободы, что были физические муки, я научился их подавлять и даже порой забывал о голоде.