Марианна Гейде - Бальзамины выжидают
Орудие с любопытством разглядывало предмет, не забывая при этом делать соответствующие пометки.
Случай
Я сидел в прихожей, курил и размышлял о бренности мира. Я всё время о ней размышляю. Сквозь приоткрытую дверь стенного шкафа выглядывала шуба из уличных собак, изображавших лису. Мерзкая лживая шуба. Кусок полы и пуговица. Вдруг я заметил, что пуговица мне подмигнула. Я моментально сфокусировал взгляд прямо на ней. Но пуговица больше не подмигивала. Тогда я перевёл взгляд в сторону, боковым зрением, однако, продолжая следить за пуговицей. Пуговица, должно быть, учуяла этот манёвр и снова больше не подмигивала. Тогда я вновь в упор посмотрел на пуговицу, желая вызвать её на откровенный поединок. Пуговица, видимо забоявшись, не подмигивала. Тогда я соскучился с пуговицей и начал смотреть на сапоги, стоявшие особо от прочего хлама. Сапоги сидели рядом, как зайцы, чуть-чуть отворотив друг от друга носы, точно слегка поссорились, но молнии их были дружелюбно приоткрыты. Всунуть в них, что ли, ноги и пойти куда-нибудь. Я всунул в них ноги и пошёл. Например, купить молока и пива. На улице были снег и слякоть. Кроме того, на лестничной клетке мне встретилась крышка от гроба и два человека с похоронной внешностью. Когда я вышел на улицу, то обнаружилось, что у всех встреченных мною людей была такая внешность. В ближайшем магазине я пристроился в крошечную очередь и, не выдержав, спросил, по какому поводу у всех такой вид. «Вы что, телевизор не смотрите», — укорил меня человек, покупавший сыр и корнишоны. «Не смотрю, — ответил я, — у меня нет телевизора». «Так купите», — назидательно порекомендовал человек и возмущённо расплатился за сыр и корнишоны. Я зашагал домой, неся молоко и пиво и размышляя, что это всё приключилось из-за проклятой пуговицы и тут-то —
Вкус к приключениям
Вкус к приключениям. Неожиданно в нём открылся вкус к приключениям. Как перед человеком, чьи представления о вкусе до сих пор ограничивались «сладким», «кислым», «горьким» и «солёным», и вдруг к ним путём неожиданной смены фокуса прибавилось «хрустящее».
В это время на кухне происходило следующее: мужчина и женщина сидели за столом и ели суп с хлебом. Оба очень старые, почти неразличимые, так время раздавило их лица в мелкую трещинку, после неряшливо подклеило, так что нельзя уж было наливать в них воду, а лишь использовать для чего-нибудь сухого. Они почти одновременно опускали мелкие ложки, зачерпывали жижу, доносили до рта и там, во рту, начиналась серия удивительных превращений пищи, целый ряд трансформаций, во время которых еда смешивалась со слюной, проталкивалась по пищеводу, после её жгли кислотами и щелочами, всасывали крошечными сосочками, испытывали желчью. Казалось невероятным, что в этих старых негодных телах могла осуществляться столь сложная алхимия. Р. проникся уважением к пожилой супружеской паре, чьи тела, более не способные производить пламя и превращаться в нематериальные светящиеся объекты, не рассыпались тотчас в прах, а продолжали своё трудное и полезное существование. Даже воздух, проделав путь сквозь их лёгкие, казался обогащённым некими особыми, полезными для человеческого здоровья элементами. Им было уютно дышать, как в детстве бывает приятно потереться щекой об изнанку чужого, пахучего, гостящего на праздник пальто. После пальто залезало на хозяина, подбирало курчавые каракулевые уши и уходило по своим делам, под шелковистой подкладкой сохранялись копейка и аэрофлотская карамелька «барбарис».
На улице продавали маленьких жутких механических зверей. Они возились в лотке, как котята или щенки, карабкались друг на друга, издавали странные и пугающие звуки. Один каким-то образом вылез и чесал теперь по асфальту в сторону входа в метро, чудом избегая участи быть раздавленным спешащими по своим делам прохожими. Вид у него был сосредоточенный, точно он обдумывал какую-то серьёзную проблему и в настоящий момент находится в полушаге до открытия, что всё есть вода. Внезапно властным жестом продавца был водворён на место и, ничего не заметив, продолжал рассуждать:
«.возьмём свойства снега. Снег тёплый и сладкий. Снег способен поглощать звук. Всякую зиму он берётся из окружающих предметов и после в них возвращается, не претерпев при этом существенных трансформаций.»
Снег действительно, впрочем, выпал и тут же был дочиста подъеден слякотью.
Летучие собаки
И, конечно, хотелось писать рассказ про человека, в течение нескольких лет дожидавшегося смерти своей престарелой матери, чтобы в освободившейся комнате поселить стаю летучих собак.
Летучие собаки — нечто вроде летучих мышей, только вместо непристойной кожистой розы-локатора у них вполне — чуть не сказал «человеческие», нет, не человеческие, но к человеческому быту за тысячи лет более пригнанные, — как говорят желающие подделаться под детскую речь, собачинские морды. Больше, чем собак, напоминают мышей, в то время как летучие мыши ни мышей, ни что-либо другое не напоминают, но раз уж так повелось. Собаки подходили под этот расклад как нельзя лучше, удачней, чем, например, те же мыши или хамелеоны, о которых было задумано изначально. Воображалось, как человек этот заходит в комнату, осторожно, чтобы не внести в жизнь летучих собак нежелательного для них переполоха, оглядывает мохнатый шевелящийся потолок, может быть, иногда позволяет себе вмешаться в слишком жаркую драку нескольких благородных экземпляров. Логика повествования требовала какой-нибудь интриги — к чёрту интригу и логику повествований: персонаж был так хорош, что ему прощалось и бездействие, и полное отсутствие инициатив (кроме этого самого прожекта — развести летучих собак — у него, кажется, не было вовсе никаких желаний), и явное равнодушие к своему создателю (точно весь свой небольшой запал он разом истратил на единственное в его жизни серьёзное решение — развести летучих собак и вдруг иссяк, обесцветился, истончился до невозможности, утратив какие бы то ни было свойства). Весь остальной — кроме стаи летучих собак — мир не просто оказался за скобками, его как будто враз не стало, все попытки повторить в упрощённом виде его рисунок на примере общества летучих собак потерпели крах. Вот как обстояло: человек был сам по себе, а летучие собаки сами по себе, хотя зависели от него, о том не подозревая, ибо именно на человека легла обязанность снабжать их сухофруктами и свежей водой, но собаки-то об этом не знали, с их точки зрения эти материальные блага были неотъемлемой частью обстановки и разумелись сами собой. Человек, в свою очередь, немного зависел от собак, но не умер бы без них, надо полагать. То есть он знал, но не умер бы. А те умерли бы, но не знали. И этот добровольный жест человека в какой-то степени искупался его безответственностью — коль скоро он знал, что не вечен и, нескоро после его смерти, летучим собакам придётся за ним же когда-нибудь последовать, как бы сопроводив шумом своих крыл его путешествие в небытие — сказали бы мы, если бы логика повествования не чуждалась всякой выспренности, всякого аллегорического содержания или, верней, изгоняла его с той же основательностью, с которой мы столкнулись в другом произведении того же автора, где речь шла о хорошенькой девочке лет двенадцати, столь же хорошенькой, сколь заносчивой (хотя у неё для этого было довольно мало оснований), так вот, ткань её платья, вернее, это платье прежде носила её тётя, и оно так сильно вышло из моды за двадцать пять лет, что все давно забыли, что такие когда-то носили, так что платье это выглядело не столько старомодным, сколько вообще непонятно откуда произошедшим, путём, вполне возможно, противоестественным, например, такие платья будут носить в будущем или уже сейчас носят где-нибудь на другой планете — да, так вот, ткань теперь принадлежавшего ей платья имела в себе зеленовато-золотую нить, так что на свету сошла бы за блестящую — тусклым интригующим блеском. И глаза её начинали отливать зелёным золотом, подстраиваясь под тон ткани или, может быть, независимо от него. И это своё своеобразие хорошенькая девочка вполне осознаёт, и в разговорах с людьми как бы о чём-то умалчивает, что она из будущего, например, или из какого-то другого, им недоступного настоящего, потому что, во-первых, это лишило бы её особь той особенной ценности, которую она за собой полагала, ведь оказалось бы, что там все такие и носят такие платья, а во-вторых, она сама о своём таком странном происхождении имела очень приблизительное представление, то есть, грубо говоря, понятия не имела, откуда она вся такая взялась, с какой, так сказать, луны свалилась, и, стало быть, можно было, не солгав, умалчивать о том, чего она и так не знала. Идёт эта девочка в лес, потому что не любит ходить в школу и регулярно прогуливает занятия, а там её убивают и насилуют (или наоборот, насилуют и убивают?), и оставшиеся две трети повествования занимает обстоятельное описание разложения её тела, превращения тканей тела и одежды, изменение окраса, вкуса и запаха, разнообразные взаимодействия с почвой, которая, то увлажнённая дождями, то подсушенная июльской жарой, постоянно меняет консистенцию, то густеет, то рассыпается наподобие свежего творога, то, наподобие теста, приподнимается, кишит насекомыми и прочими орудиями. Один раз совсем рядом оказывается молодая девушка, углубившаяся как можно сильней в чащу, дабы её молодой человек не уследил за естественными отправлениями её организма, но девушка эта слишком поглощена своим нехитрым занятием и смотрит, преимущественно, под ноги, чтобы не замочить кончиков туфель, так что изрядно уже разложившегося тела не замечает. А это могло бы составить некоторое приключение и внести в их с молодым человеком взаимодействие требуемую небольшую нотку драматизма. Потому что не каждый день при таких ква- зиромантических обстоятельствах находишь чей-нибудь труп. Но, впрочем, об упущенной ею возможности молодая девушка так никогда и не узнала и, следовательно, сожалеть о ней не могла. А её молодой человек и подавно. Таким образом тело никто никогда не нашёл — впрочем, финал остаётся открытым и, следовательно, позволяет читателю по своему выбору полагать, что его когда-нибудь всё-таки найдут, либо, если ему так больше нравится, не найдут. А если найдут, то опознают или не опознают? И это, согласитесь, находится под вопросом, ведь всё зависит от того, сколько времени пройдёт — год или тридцать лет? Но мы не можем отнимать у читателя столько времени своими рассуждениями, тридцать лет — это очень много. Через тридцать лет уже не будет иметь никакого значения, найдут тело девочки или не найдут, потому что, если через год, через три года ещё можно надеяться, то через тридцать лет это утрачивает всякий смысл. Ведь воображая, что девочку всё-таки не убили, а, например, увезли далекодалеко — всё равно не имело бы смысл надеяться на то, что вернётся именно девочка, а потеряли-то, в конце концов, именно её. Так что шанс опознать её сохранился бы лишь в том случае, если бы девочка была мёртвой и сохраняла прежние размеры. Но никто-никто не желает, чтобы ему предъявили мёртвую девочку, таким образом, в том и другом случае ищущий остаётся ни с чем. И разговор вроде бы вертится вокруг предмета, выбывшего из обихода.