Анатолий Афанасьев - Привет, Афиноген
— Ну и болван же ты, Генка, — церемонно жал руку замзаву Сухомятину, призывая его в свидетели того, что он отверг злопыхательство коллеги, и, солидно покашливая, возвращался к себе в комнату…
Впоследствии Сухомятин очень мучился одной совершённой, как бы точнее сказать, поспешностью. Разок он все–таки не удержался и накапал на Данилова своему шефу Кремневу. При случае. Не специально. Кремнев по какому–то поводу поинтересовался: «Как там новый набор себя чувствует?»
Сухомятин ответил:
— Ничего, хорошие ребята. Не зря мы на них запросы писали. Пожалуй, вот Данилов…
— Что?
— Нет, нет, по работе к нему претензий никаких. Сосредоточен, исполнителен, но вот… язык, Юрий Андреевич, как говорится, его враг. Иногда такое сболтнет,
— Что? Говорите конкретней, — насторожился Кремнев.
Сухомятин добродушно улыбался.
— Ругатель. Молодость, наверное, этакое небрежное, неосторожное отношение ко всему, некий легкий налет отрицания. Ради красного словца истинно уж не пожалеет мать и отца.
— Если вы намекаете на что–то серьезное, скажите прямо.
— Ничего серьезного, Юрий Андреевич. Потом, если понадобится, у нас достаточно сильная комсомольская организация.
— Вот что, — сказал Кремнев, глядя в сторону. — Давайте оставим этот разговор. Он мне не нравится.
Сухомятин заулыбался и пожал плечами, мол, ему и самому не нравится, и он рад бы рот себе зашить, лишь бы не говорить о подобных вещах, но почел все–таки своим долгом уведомить, а если его не так поняли и… далее в том же духе. Такая богатая гамма выражений позабавила сдержанного Юрия Андреевича, он позволил себе маленькую вольность.
— Вы же знаете, — заметил он, — как опасны бывают всякие намеки, как легко их бывает извратить.
— Я знаю, конечно, — заверил Сухомятин, откладывая на полочку памяти, что и Кремнев в этом случае выразился не слишком прямо и откровенно. Георгий Данилович много теперь запоминал такого — в интонациях, жестах, шутках, — на что лет пяток назад не обратил бы ровно никакого внимания. Незаметно пока для окружающих в нем рождался рядом с прежним другой человек — мелочный, подозрительный, склонный к интриге, этот новый человек отвоевал в мозгу Сухомятина маленький независимый плацдарм, на котором распоряжался самостоятельно, и куда прежний Сухомятин иной раз допускался на собеседования, кончавшиеся обычно головной болью, бессонницей и муками совести.
Антиникотиновая драма застала Георгия Даниловича врасплох. Как человек, бесконечно дорожащий своим здоровьем, он всей душой разделял убеждения противников куренья, но как демократически воспитанный руководитель, в перспективе — замдиректора, он не мог решиться на открытое выступление против курильщиков, среди которых — парадокс! — оказались многие из самых трудолюбивых и одаренных сотрудников мужского пола. Противопоставить себя им — значило потерять в будущем их поддержку, во всяком случае посеять среди них скептицизм по отношению к своей особе. Сухомятин пошел сложным окружным путем, достойным уважения и сочувствия. С одной стороны, он, злостно некурящий, милостиво разрешал курить в комнате, если в ней не было дам, даже прятал в своем столе пачку распечатанной «Явы» и тайком, заговорщицки подмигивая, угощал сигаретами Афиногена и двух других мужчин — прижимистого Витю Давидюка, упрямого черноглазого запорожца, который продолжал бы курить и под угрозой смертной казни, и Иоганна Сабанеева, руководителя группы. С другой стороны, Сухомятин повел научно обоснованную антиникотиновую пропаганду: приносил в отдел вырезки из соответствующих статей, не жалея красок, расписывал ужасы преждевременной старости и смерти от рака легких, дышал через платок, демонстрируя коллегам желто–зеленое никотинное пятно (естественно, после табачной затяжки), нарисовал тушью и повесил за спиной уродливо изъеденный по краям череп с сигаретой в зубах (произведение, достойное болезненной фантазии Эдгара По), — и еще выдумывал множество подобных штук.
С Клавдией Серафимовной они сблизились не по инициативе Сухомятина. Попросту, зайдя как–то в отсутствие заведующего подписать у зама больничный лист, Стукалина узрела нарисованный череп с сигаретой. Простояв истуканом минуты три, Стукалина отшвырнула бюллетень, потянулась через стол к жилистой шее Сухомятина и звонко, от сердца, троекратно его расцеловала, повалив при этом на пол телефон и стопку бумаг.
Георгий Данилович, который таял по любому поводу намека на личный триумф, в этом случае все–таки растерялся.
— Ну зачем же так, — сказал он, в смущении оглядываясь на остолбеневшего Афиногена. — Обыкновенный рисунок юмористического свойства… Не я, собственно, придумал, сюжетец выловил в прессе.
Но Клавдия Серафимовна его уже не слышала, ползала на полу и собирала рассыпанные листки. Сухомятин, проклиная в душе полоумную бабу, бросился ей помогать, они громко стукнулись лбами, и это, видимо, положило начало их закадычной дружбе, тянувшейся до того вторника, на котором остановился наш рассказ.
В этот день отдел будоражило сообщение о внезапной болезни Афиногена Данилова. Наблюдательные дамы выявили связь между вызовом Афиногена к начальнику отделения и приездом «скорой помощи».
— Тут двух мнений быть не может, — скорбно объяснил Сергей Никоненко другу Фролкину. — Вызвал Генку, изувечил и, чтобы скрыть следы преступления, стакнулся с врачами.
Семен Фролкин охотно поддержал версию друга:
— Отбил, видно, все внутри у Генки. Ногой бил. Видел у него английские штиблеты, на платформе? А в каблуке, конечно, свинец. За что только он его так?
— Какая разница, человека не вернешь. Скоро и наш черед, Сеня. Юрий Андреевич нам не простит, что мы баллотировали Данилова в местный комитет. Он теперь не остановится.
Друзья смеялись, работать было лень. День после вчерашней грозы установился опять душный, жаркий, с какими–то речными запахами.
— Курил он много, — ехидно толковала Клавдия Серафимовна сотрудницам, — одну за другой. По пачке выкуривал. Вспомните, какой он последнее время стал — черный, худой. Сам себя в гроб вогнал. Родителей нету, без присмотра жил. Будь он моим сыном, уж я бы ему дала прикурить.
Слова эти звучали несколько нереально, потому, что все знали, что сын Клавдии Серафимовны, известный в Федулинске киномеханик, не только курил, но и помногу пил, пьяный устроил пожар в кинобудке и был привлечен к суду. На суд Федор Стукалин тоже явился в подпитии и чуть не упал со скамьи подсудимых. Пришлось посадить рядом с ним милиционера, который поддерживал Федора за плечи, как любимую девушку. Время от времени, перебивая свидетелей, Федор громовым голосом выкрикивал: «Я не поджигал! Это навет!» — и рыдал на плече у милиционера. Суд присудил ему выплатить убытки в сумме 250 рублей, а также вынес частное определение в адрес руководства кинопроката.
Хотя все знали про этот случай, заявлению Стукалиной о том, что, будь Афиноген ее сыном, она бы дала ему прикурить, товарищи поверили. Тут, кстати, нет ничего удивительного. Киномеханик Федор Стукалин существовал где–то отдельно, вне поля зрения сотрудников, зато неукротимая деятельность Клавдии Серафимовны по борьбе с курением проходила у всех на виду.
Чтобы связать и проанализировать однородные явления, происходящие в разных местах, нужен особый дар, и тот, кто им обладает, обычно не сидит до пожилых лет в общей комнате на зарплате 140 рублей в месяц.
Николай Егорович позвонил в больницу, где ему сообщили, что Данилову сделана операция (какая — не сказали), и в данный момент состояние его удовлетворительное.
Бывший в кабинете Сухомятин покачал головой, покритиковал:
— Ох уж эта наша медицина. Сплошь тайны. Диагноз толком поставить никто не умеет, зато надувать щеки и делать таинственное лицо каждый горазд. Неужели у него рак?
— Вы что, Георгий Данилович, — возмутился Карнаухов. — Побойтесь бога. Долго ли беду накликать.
Во второй половине дня Карнаухова неожиданно по селектору вызвал директор института Мерзликин.
— Не знаешь зачем? — спросил Николай Егорович в приемной у директорской секретарши, женщины без возраста, отзывающейся единственно на имя Муся. Вряд ли кто–нибудь помнил настоящее имя и фамилию секретарши. Муся и Муся. Уже более двадцати лет как Муся. Про директорскую секретаршу слагали много историй, большей частью забавных, но с непременной долей уважения и мистики. Вот одна из них.
Как–то в институт прибыли иностранные гости, прибыли, по странному стечению обстоятельств, без предупреждения и даже без переводчика. (Тут, конечно, сразу нарушена достоверность события. Где это видано, чтобы у нас не предупреждали о приезде иностранцев, да вдобавок присылали их без переводчика. Но из песни слова не выкинешь.) Директора не оказалось на месте. Муся не потеряла головы, усадила гостей — трех мужчин и одну женщину в джинсах — в кабинете, подала им кофе и попыталась объясниться знаками. Мусиных знаков гости не поняли и стали выражать неудовольствие. Не по–нашему, разумеется, с руганью и требованиями, — культурно, с ехидными улыбочками и изысканно–вежливыми: «Карашо! Спасипо!» Особенно выпендривалась разбитная девица в джинсах. Она перекидывала ногу на ногу, дула на кофе, изображая русских мужиков, и, кривляясь, показывала пальцем на пустующее кресло Мерзликина.