Фигль-Мигль - Ты так любишь эти фильмы
Для каких надобностей ковала кадры эта элитная кузница, я так и не понял. Для высадки на Марсе, возможно. Для захвата Белого дома. Для чего-то такого, что не имеет отношения не только к нашей жизни, но и к человеческой жизни вообще. Если бы меня приставили к каким-нибудь прогрессивным дояркам, дело и то пошло бы живее. (Да, я в силах представить, как выглядят прогрессивные доярки.)
Я принёс им «Пули над Бродвеем» — они зевали. Принёс «Прирождённых убийц» — они ржали весь фильм, а Анна Павловна после сделала мне внушение и попросила не разрушать детскую психику.
Осатанев, я поставил «Деток» — и получил в ответ либо «а что тут такого», либо «подумаешь, это же Америка». Я поймал себя на том, что брюзжу, как старая бабка, но не остудился. «Товарищи сеголетки, — сказал я, — лучшее для вас — найти того, кто умнее, и во всём его слушаться. Тем более что в вашем случае найти того, кто умнее, — не проблема».
«А кто такие сеголетки?» — спросили они. «Рыбки этого лета. Молодой неоформившийся элемент. Особенно мозги у них не оформлены. Ну?» Куда там «ну». Эти бесстыжие, бессмысленные лубяные глаза ничем было не пронять. Приглядевшись к ним, я понял, как беспочвенен был мой первоначальный страх попасться в сети педофилии. Грубость их детских душ никак не искупалась нежным детским обликом. И тогда я сделал вывод, что педофилы — народ нещепетильный в духовном плане.
— Неужели и я был такой скотиной?
— Ну вы же не были девочкой.
— Да, я всегда подозревал, что девочки похлеще мальчиков. Скажи мне, Катя, а тебе разве можно курить?
— А вы настучите.
Мы прохлаждаемся на чёрной лестнице; конечно, я бы не дал ученице девятого класса сигарету — но у неё свои; их и курим. А что мне, ногами топать? Звать на помощь? Лишиться чувств? Я не умею изображать перед барби конкретно взрослого дядю, один взгляд или нахмуренные брови которого и т. д. Лёгкая тень неудовольствия и т. д. Всеобщий транс, обмороки, землетрясения и т. д. На чёрной лестнице.
Чёрная лестница — единственное место сих величественных хором, где чувствуешь себя человеком: твое потное нестерильное существо не дисгармонирует с обстановкой. Во всех прочих местах обстановка не давала шанса; хотя повсюду, казалось бы, были дети, природой призванные вносить хаос, неживое совершенство и детей сделало своей частью. И всё, что осталось, что стало убежищем от всевидящего ока Мордора, — бетонные ступеньки, узкие пролёты, слепые, забранные решётками окошечки — и на серо-стальной краске стены чьё-то почти неразличимо процарапанное имя.
— Прекрасно знаете, что стучать я не стану. И вам, по идее, должно быть стыдно. Вы злоупотребляете моей лояльностью.
— А я не просила.
— Значит, стыдно вдвойне. Это как подарок вместо «спасибо» тут же кинуть в помойку.
— Не стыдно!
— Значит, вы бесстыжая.
Это её наконец заткнуло. Сигарету, правда, она докурила. И вновь взялась за вопросы.
— Вам здесь нравится?
— Не очень, — сказал я осторожно, — но не потому, что здесь плохо. Хорошее, можно сказать, место. — Я откашлялся. — Не по мне.
— Почему?
— Нипочему. Так вышло, оно не моё.
— А ваше где?
Ага, так я тебе и скажу.
— Нигде.
— У каждого есть своё место, — убеждённо сказала девочка Катя. — Нужно собраться с силами и поискать. Где-то всегда есть люди, которые поймут именно тебя, и дело именно для тебя, и в точности такое дерево за окном, какое… ну, какое надо.
Она говорила «поискать», а лет через десять будет говорить «потерпеть», а ещё потом — «ещё поборемся», в лучшем случае. Я слушал её тоненький голос с сочувствием, но стараясь не улыбаться. Сочувственная ухмылка — вот всё, на что я был способен. От которой эта девочка резонно пустится наутёк. Она была такая тоненькая, недокормленная, хмурая, как гопница, и серьёзная, как мальчики Достоевского. Каким я никогда не был.
— Только зубы покрепче стисни, — промурлыкал я, — выстроим дом, выстроим дом… Нет, дело во мне. Я классический лишний человек. Лишних людей в школе ещё проходят?
Она скривилась.
— Ну вот. Понимаешь, Катя, современный мир для меня слишком жёстко сегментирован. Либо ты демократ, либо красно-коричневый. Либо культурный человек, либо фанат Летова. Либо «кушать», либо «есть». Либо, прости, пидор, либо натурал. Люди сбиваются в кучки и знать не знают, что происходит в кучке по соседству. И не желают знать. Очень агрессивно не желают, кстати. Не знаю, может, мир и всегда был таким. Но мне от этого душно. Некуда прибиться. Да и расхотелось прибиваться.
— Одному лучше.
— Это смотря в какой позиции.
Я поперхнулся. Сказанное прозвучало тёмным, но по-видимому неприличным намёком.
— В простонародье меня отталкивает неимоверная душевная грубость, — поспешил продолжить я, — в интеллигенции — неимоверная трусость, офисные работники любого звена — сплошь какие-то андроиды, лиц творческих профессий я всегда презирал, военных сторонился, к блатным питаю предубеждение, а бандиты предубеждены против меня. Из ближайших друзей юности один подался в священники, другой — в депутаты, оба меня в упор не узнают, хотя и по разным причинам. Профессия моя смехотворна, а личная жизнь не подлежит описанию цензурными словами. Зачем тебе торопиться жить?
— Просто вы уже старый и сдавшийся, — сказала она безмятежно. — У меня всё будет по-другому.
— Хотелось бы верить.
— Вы все так говорите. На самом деле вам, взрослым, больше всего хочется, чтобы и с нами, детьми, случилось бы то же самое.
Я не смог окоротить нахалку. Докурив, мы крадучись разошлись: Катя по лестнице вверх, чтобы пробраться в жилые комнаты, а я по лестнице вниз, чтобы через кухню выскользнуть вон. Двумя пролётами ниже выяснилось, что чёрные лестницы пользуются популярностью: приглушённый, полный тайн разговор преградил мне дорогу. Возвращаться не хотелось, идти дальше было неловко. Делать нечего: я присел на ступеньку, пригорюнился и стал подслушивать.
— Чего уж проще, Елена Юрьевна, — говорил угрюмо-спокойный мужской голос. — Нас нет, а мы в это не верим. Вы хоть отдаёте себе отчёт, в какой комедии участвуете?
— Человеческая жизнь не может быть комедией, — отвечала женщина: интеллект плюс обеспокоенная нежность. — Неужели все страдания… все мечты… И мы не заслуживаем лучшего? А если не лучшего, то хотя бы того, чтобы к нам относились серьёзно… И не высмеивали невыносимое.
— Да? Из-за того, что у вас есть муж и ребёнок, и собака, и мама на пенсии, и всё это на вашей шее? Своя ноша застит глаза, верно? А если бы вы были другой, в совсем других обстоятельствах? Смотрели на Елену Юрьевну со стороны?
— Я не из-за обстоятельств такая, какая есть, и другой не стану. И не буду смеяться только из-за того, что всё перепутано.
— Конечно. Незамутнённым и чистым бывает лишь зло.
— И вы на стороне зла лишь потому, что не любите нюансов? Неужели вы ничего не чувствуете?
— Мир принадлежит тем, кто ничего не чувствует.
— Судя по вашему отношению к миру, вряд ли он вам нужен.
— Ну так скажите, что мне нужно.
Мужской голос стал совсем низким, вкрадчивым, и я подумал, что попал в свидетели извращённой и странной, но всё-таки прелюдии. Теперь он её поцелует. Сто против нуля, поцелуй продлится. А я буду тут сидеть — спасибо, что не в кадре, — дурак дураком.
Но внизу было тихо, а потом оба неожиданно засмеялись. Я подумал, что цыпочка не так проста. (Из списка К. Леонтьева здесь уместнее всего значение «доверчивый».) У неё был такой трогательный, такой приторно-ангельский голосок — сразу слышно, что блондинка. С душой и принципами.
— Вы меня дразните, дразните, — серьёзно говорит она, — а загони вас в угол и спроси «зачем», ответить-то и нечего. Просто для вас это единственная приемлемая форма человеческого общения. Вы боитесь пафоса, а он вам мерещится везде, где нет ухмылки, да? Без шуточек, как без брюк. Вы очень одиноки. — Она умолкает. — Мне так жаль.
— Конечно, вам жаль. Потому что в глубине души вы знаете, что жалость — это последнее, в чём я нуждаюсь.
И вновь оба не то что смеются, а прямо-таки ржут. Ну, вы даёте, педагоги.
ШизофреникУжасные слова они говорили. Я ведь понимал, что всё это на благо и, наверное, необходимо, и если сам я, например, лечусь скорее добровольно, чем принудительно, то нежелающих общество вправе заставить, превентивно обезопасив себя от потенциального убийцы или самоубийцы в моём лице, если бы я не желал. Я всегда шёл обществу навстречу, тем более что другого пути для меня и не было, но с замиранием и трепетом думал о судьбе тех, кто отвергал и не поддавался: о непримиримых, буйных, саморазрушителях. И вот теперь в эфире уважаемой радиостанции почтенные деятели, культурные столпы общества, обсуждая новый закон о принудительном лечении наркозависимых, признавали, и соглашались, и сдержанно одобряли — и пусть они были деятели и столпы, их сытые голоса звучали весомо, как у директоров мясокомбинатов.