Кристин Айхель - Обман
– Дайте мне это сделать.
– Единственный, кто здесь принимает решения, – это я. Ясно?
– Алло? По-немецки нет. Кто? Гость нет. И чемодан нет. Я здесь заниматься уборка. Алло?
– Кто это был?
– Женский голос. Кто это может быть?
– Очень неприятно, мы ведь здесь инкогнито.
– И что теперь?
– Прочь, прочь отсюда… Только самое главное с собой. Быстрее. Посмотрите в окно.
– Никого.
– Быстрее.
– А мой чемодан. Мой несессер…
– Уходим. Немедленно.
– Кольцо сжимается. Уже пахнет жареным.
– Не стоит бояться.
– Не надо вам было играть на рояле.
– Жаль было бы упустить шанс ощутить ваше восхищение. Такое случается не каждый день.
– Мрачный юмор, а?
– Да что вы. Им до нас не добраться.
– Автомобиль внизу?
– Он в полном порядке. Можно сказать, тщательно подготовлен. Ничего не случится.
– Куда же мы едем?
– В южном направлении. В гостиницу. Мне надо там забрать кое-что.
– Чемодан экстренной помощи «Карола».
– Точно.
– С поддельным паспортом, с наклеенной бородой и несколькими пачками банкнот достоинством тысяча марок.
– Допустим.
– Ну а потом?
– Вы хотя бы не спрашиваете почему?
– Так что же потом?
– «Из голубизны во тьму».
– У меня тоже будут поддельный паспорт и наклеенная борода?
– Вам наверняка было бы к лицу…
– В этой гостинице вас кто-нибудь будет ждать?
– Чего вдруг это вам пришло в голову?
– Может быть, Карола? Или Клара? Майер, Мюллер или, к примеру, Шмидт?
– Вы только не нервничайте.
– Я не нервничаю. Там кто-нибудь будет?
– Знаете что? Я настолько сыт этими расспросами, что даже не могу вам сказать.
– Хотите продолжить путь в одиночку?
– Нет.
– Я вам еще нужна?
– Да.
– Зачем? Ведь они думают, что я ваша заложница.
– Может, и так. И не забудьте о воскресных днях.
– Я ничего не забуду. Не забуду ни секунды, проведенной с вами, когда у меня будет время об этом вспомнить.
– Тиритомба, тиритомба. Все время мира.
– Я вам не врач с чемоданчиком первой помощи. И уж тем более не Хризантема первого часа.
– Как меня огорчает, когда утверждают: симфонию Калливода сочинил вовсе не Бетховен. Наверное, тот, кто дегустирует икру, с улыбкой воспринимает утверждение, что яблоко кажется ребенку сладким.
– Шуман?
– Если быть точным, Эвзебий.
– Значит, я – яблоко.
– М-м…
– Но вы уже не ребенок.
– Это необязательно должна быть икра.
– Значит, налицо плохой вкус.
– Вы преувеличиваете.
– Ну, огромное спасибо.
– Да не сердитесь. Ведь это сказал Эвзебий.
– Ну и как долго это между вами и Шуманом?
– Мне было девять или десять лет. Рождество. Тихая ночь. Я выучил это наизусть. Моя мать пела, а по ее щекам текли слезы, о сын Божий! Потом она поставила передо мной на рояль нотный альбом. «Детские сцены». Разумеется, все из-за «Грез». Она явно надеялась, что я смогу еще раз насладиться медовыми коврижками Элизы. Я раскрыл нотный альбом: «О чужих странах и людях». Пробежал глазами ноты и сразу ощутил, как резко забилось сердце. Днем и ночью, ночью и днем. Знаете ли, каждый композитор обладает собственной нотной физиономией. Нотная страница сонаты Бетховена нисколько не похожа на нотную страницу Моцарта. Уже само начертание нот выражает характер музыки, ее содержание. Первый же беглый взгляд на нотную страницу сопровождается музыкальным взрывом, и мгновенно чувствуешь, что на тебя обрушится – размеренный накат или жестикуляция, сюрпризы или спокойное развитие вариаций. Итак, я разглядывал ноты, и они улыбались, действительно, улыбались мне в ответ. Еще не сыграв ни одной ноты, я знал, что клавиши будут тесно прижиматься к пальцам рук, что не возникнет ни малейшей задержки и возобладают сплошь удивительные глиссандо. Соль-мажор, собственно говоря, – прозрачная тональность, ничего особенного. И вот я заиграл. Затаив дыхание, я погружался в глубины музыкального строя, извлекал ноты из их бумажной тени, помещая их в живой акустический мир, как всегда говорил профессор Хёхштадт. Все казалось знакомым – и непривычным. Как будто впервые близок с женщиной и ловишь себя на мысли, что знаком с ней целую вечность, что она плоть от твоей плоти, что ты вернулся из какого-то длительного путешествия. Конечно, тогда мне еще были неведомы подобные тонкости восприятия, но я уже ощущал магнетическую силу музыки, и мне непросто было сдерживать слезы под нежным взором моей матери и бдительным взглядом отца. Кто-то отметил, что музыка – это печаль, энергия и страстное желание. Еще ни разу мне не доводилось исполнять более страстной музыки. Желание, которое пасует перед предметом вожделения и желает вернуться в сферу уже познанного, но никогда не находит его, поскольку чуждое или непривычное оказывается уже познанным, известным. Мелодия начинается с маленькой сексты, но уже на втором тоне я перескакиваю через заданные рамки, попадая в некую промежуточную область, потому что, пока моя правая рука проигрывала этот ярко выраженный интервал, левая придавала мелодии едва уловимые прозрачные краски. С основного тона соль я нащупал мизинцем клавишу до-диез – тритон. Этот интервал напоминал ядовитый сироп. В средние века он даже был под запретом, поскольку считалось, что это созвучие способно провоцировать пляску святого Витта, своего рода шабаш ведьм, благодаря какому-то заколдованному тональному броску, словно в стене вот-вот распахнется скрытая обоями потайная дверь, сквозь которую ринутся притаившиеся там до поры дикие звери. В следующем тоне все вроде бы снова возвращалось на круги своя, ре левой руки определяло доминанту, и я подумал, что все это лишь пригрезилось – что приключилось, что это? Это звучание, эта брешь в стене. Но это имело и свое продолжение – обозначенное пунктиром краткое умиротворяющее окончание. Однако этот до диез в обрамлении соль и абсолютно противоестественного си-бемоль правой руки радикально поменял все настроение. Почти все повторилось, напомнила о себе малая секста, снова распахнулась скрытая обоями потайная дверь, и с этого момента уже не осталось места для простодушия. Даже то, что казалось предвидимым и обозримым, пламенело в блеклом огне, напоминая о непреходящем, нетленном. И тогда высветился ми минор, параллельная минорная тональность, и в этом ничего необычного, вспомните хотя бы об Элизе. Но сейчас она звучала мягко, выражая утешение в блуждающем огне непривычности, а когда о себе властно заявил тритон в облике фа-диез, тут я приветствовал его уже как заплутавшего путника. Я сыграл это музыкальное произведение лишь однажды, да, всего только раз, оно представлялось мне настолько ценным, что недопустимо было его обесценивать повторным исполнением. Потом продолжил Листать нотный альбом. То, что хранилось в голубых папках, это был я сам – просящий ребенок, запугивание, лошадка на палочке, досуг у камина, засыпающий ребенок, даже грезы, уже нередко, доносившиеся до моего слуха, – все эти музыкальные ассоциации рождались от ударов моих пальцев по клавишам. Я даже не могу сказать, как это происходило, мне просто казалось, что Шуман протягивал мне свою руку, словно желая нежно погладить меня по голове и сказать: здесь, именно здесь твои корни. К ним ты привязан. Когда я был маленький, я часто всматривался в вечернее небо и разглядывал звезды. И вот порой какая-нибудь звездочка светила в моем направлении. Казалось, она подмигивала именно мне, только вот без той доверительности, с которой некоторые взрослые поглаживали меня по затылку или старались шутливо ущипнуть меня за щеку, а чисто дружески, словно наблюдая за мной. Начиная с того рождественского сочельника я твердо усвоил, что этой звездой был Шуман. Именно он выделил меня из массы других, понял меня. Так впервые в жизни я перестал ощущать себя одиноким.
– Будучи ребенком, вы чувствовали одиночество?
– Одиночество? Пожалуй, да. По ночам я тайно слушал радио. Мог часами крутить регулятор настройки, вслушиваясь в обрывки музыки, в какие-то одинокие голоса, доносившиеся сквозь шумы и треск эфира. Иногда меня охватывал страх, потому что казалось, что эти звуки и голоса, пронзая темное небо, добирались до меня, чтобы наконец-то быть услышанными, что они одиноко пролетали сквозь холодную ночь, осиротевшие и истерзанные. Мне хватало смелости выключить приемник, ибо никто, по моему глубокому убеждению, никто больше не ловил в эфире эти звуки, а я нередко засыпал, не выключив его. У меня в детской был старый радиоприемник. Вам, наверное, знаком такой вот старый-престарый аппарат – настоящий предмет меблировки из полированного дерева, динамик был обтянут защитным чехлом, из которого светил магический зеленый глазок. Иногда, проснувшись, я обнаруживал зеленоватый отсвет на своем одеяле. Глазок внимательно разглядывал меня, причем доносившиеся из эфира голоса не утихали, словно обреченные на то, чтобы никогда, никогда не быть услышанными, словно им не суждено узнать комфорт теплой постели и осознать смысл утешения.