Тим Лотт - Блю из Уайт-сити
Тогда пляжи были пустынными, нас манила непостижимая линия горизонта, и мы бродили туда-сюда по влажному песку, на котором вода пузырилась в углублениях, оставленных крабами-отшельниками. Только мы и размытые тени чаек на фоне желтых скал. Нефрит, гранит, черный сланец, моллюски на камнях, напоминавшие застывшие брызги пены. Непредсказуемой формы утесы, беспорядочно раскиданные тут и там, словно огромную скалу сбросили с неба на землю, и она раскололась на куски. Набегающее и отступающее море. Переменчивая погода, пронизывающий ветер. Маячащие вдалеке взрослые, представители еще одного загадочного биологического вида, как таинственные анемоны в заводи.
От долгих прогулок ноги потрескались, плавки заляпаны грязью. Колин и я, пляж, тишина и прозрачный звенящий воздух. Мы были где-то далеко, мы могли абстрагироваться от своего физического тела, как умеют делать только дети, и это наполняло наши отношения особой близостью.
В этом было что-то… праведное, я думаю. И знаю, что Колин именно так это воспринимал, буквально. Я уверен. Потому что он перенес это на бумагу. Нарисовал.
Колин не был особенно одаренным ребенком. Его родители — Оливия, тогда еще в здравом уме, и Уильям, известный как Билли Б. — усердно следили за тем, чтобы он исправно делал домашнее задание, и писал доклады, которые мы сдавали один-два раза в неделю, — он всегда выполнял все аккуратно и к сроку. Способности у него были только к математике, а по остальным предметам он обычно получал средние баллы. Колин принадлежал к категории троечников, которым удавалось дотянуться до крепкой четверки исключительно за счет усилий и усердия. При этом у него был патологически аккуратный почерк. Каждый по-своему стремится упорядочить внешний мир, и сегодня мне кажется, что Колин пытался одолеть неопределенность и бесформенность детского существования посредством идеально отточенного почерка. Учителя были в восторге. В системе образования, по непонятной причине считавшей умение красиво писать главным условием выживания во взрослой жизни, для Колина завораживающий учителей почерк стал главным способом укрепиться в среде, которая в остальном проявляла к нему полное безразличие.
Однако столь восхищавшая всех техника письма имела и свою оборотную сторону. Излишне озабоченный тем, чтобы все буквы идеально смотрелись на желтоватой толстой бумаге, которой мы в то время пользовались, он никогда не успевал закончить контрольную в отведенное время. Кроме того, от напряжения он высовывал кончик языка, и вид у него становился придурковатым, что, как я теперь понимаю, отражает истинное положение вещей. Это было постоянным поводом для насмешек в классе.
В те дни я, естественно, не относился к числу насмешников.
На школу наше с Колином соперничество не распространялось. Как будто вдоволь наигравшись в настольные игры, набегавшись по полям и за теннисным столом, мы избавляли нашу дружбу от конфликтов. Это подкреплялось тем, что я по природе был отличником, но слишком ленивым, чтобы получать хорошие отметки, и скатившимся к тем же четверкам, к которым Колин стремился с таким усердием и упорством. Я всегда соображал быстрее, чем он. Мой разум зайца мчался вперед, пока его, черепаший, осторожно полз, шаг за шагом преодолевая препятствия на пути к постижению той или иной проблемы. Но одинаковая успеваемость — искусственная, как потом выяснилось — позволила еще долгое время поддерживать идею о нашем равенстве вообще.
В действительности я превосходил Колина почти по всем предметам. Мне лучше давалась физкультура, английский, география, история — список можно продолжить. Факты, интерпретации, запоминание — для меня это было родной стихией, Колин же способностями в этих сферах не блистал. Я всегда без промаха бил пенальти, а Колину, субтильному, худосочному, астматичному, если и поручали пробить одиннадцатиметровый, то заканчивалось это неизменным фиаско, и он пристыженно возвращался к недовольной или равнодушной команде.
Мои футбольные успехи позволили мне преодолеть стеснение, вызванное родимым пятном на лбу, которое выглядывало из-под волос на пару сантиметров. Как часто я загадывал, чтобы эта малиновая отметина, по форме напоминающая австралийский континент, исчезла, — я делал это, когда давился счастливым билетом или проговаривал про себя молитву, задувая ежегодные свечи на именинном пироге. Но помогали только забитые голы. Чем больше голов я забивал, чем больше аплодисментов срывал, тем бледнее и меньше становилось это пятно. Однажды, когда я забил три гола за игру, мне показалось, что оно исчезло вовсе. Но оно всегда возвращалось. Оно было одной из ниточек, связывавших меня с Колином, оно заявляло о моем отличии от остальных, о моем, казалось, неодолимом предназначении неудачника.
Только в рисовании наши с Колином способности — или, точнее, отсутствие оных — уравнивались. Каждый из нас был по-своему безнадежен. Я — из-за нетерпеливости и небрежности. Какие-то способности у меня имелись — по крайней мере, так говорили учителя, — но, чтобы достичь на их основе мастерства в рисовании, требовалась усидчивость, которой я не обладал. Я был не в состоянии сосредоточенно заниматься, мой разум зайца скакал вперед, увлекая меня за собой. Любая моя попытка перенести что-либо из реальной жизни на бумагу, сколько бы энергии, а порой воображения и красок, я в нее ни вкладывал, была обречена на провал из-за отсутствия техники.
Колин, как всегда, страдал из-за противоположных проблем. Его рисунки и картины были выполнены скрупулезно и с дотошностью, он прекрасно копировал плоские изображения, например, фотографию из журнала или букет цветов, украшавший какой-нибудь календарь. Но если нужно было скопировать что-то объемное, скажем, что-то из реальной жизни, или нарисовать картину на заданную тему, у него ничего не выходило. Карандаш либо кисточка как будто замирали в его руке, ему просто не хватало фантазии. Возможно, сейчас такую чрезмерную буквальность мышления, эту прямолинейность и пунктуальность признали бы слабой формой аутизма. Но именно за эту неспособность притворяться и выдавать себя за другого я его и любил.
Однажды учитель рисования, Вилли Нокер — нелепый человек с говорящей фамилией[27], носивший берет, куривший в школе в нарушение всех правил и инструкций и пытавшийся вести себя как представитель богемы, к чему даже десятилетние мальчишки в Шепердс-Буш относились с презрением — попросил нарисовать картину на тему любви.
Услышав это, Колин остолбенел. Он всегда так реагировал в ситуациях, когда не знал, как себя вести. Я между тем уже наносил на бумагу ярко-красные, оранжевые и бордовые мазки, в которых угадывались сердечки, розочки и прочие символы весьма расплывчатого для подростка чувства — именно таким было мое тогдашнее представление о любви.
Сегодня я бы, наверное, нарисовал наручники.
На работу нам было дано два часа. Время от времени я оборачивался, чтобы посмотреть, как там Колин: на другом уроке я бы подсказал ему дату или помог сделать вычисление. Но на рисовании от меня толку было мало.
Я обнаружил, что столбняк у Колина прошел, и он корпел над натянутым белоснежным листом, приблизив лицо почти вплотную к бумаге и высунув язык, как всегда делал, выводя свои каллиграфические буквы. На щеках у него появился легкий румянец. Когда я встретился с ним глазами и подмигнул, стараясь поддержать, он отвел взгляд и, не ответив мне, снова склонился над рисунком. Я пожал плечами и продолжил свою мазню.
К началу второго часа мое терпение полностью истощилось. Посмотрев на свой рисунок, я увидел, какой кошмар у меня получился — ни идеи, ни системы, ни намека на какую-либо технику. Как будто спелые помидоры перемешали со взбитыми сливками. Рисовать мне надоело, и я начал глазеть по сторонам в поисках развлечения.
Почти все уже закончили и переговаривались шепотом, хихикали, скатывали бумажные шарики, макали их в краску и пуляли в соседей. Но Колин, сидевший в четырех рядах от меня, все еще рисовал что-то, почти прижавшись узкой грудью к листу. На лице замерла сосредоточенная гримаса. Кривые зубы, взлохмаченная шевелюра, непослушная челка сбилась на сторону. Кончик высунутого языка заострился: верный признак того, что он работает на пределе возможностей. Я хотел подойти и посмотреть на его рисунок, но пресловутая раскрепощенность Нокера на учеников не распространялась. Все должны были сидеть на месте и тихо ждать конца урока.
Наконец прозвенел звонок. Мою работу Нокер уже забрал, скривившись при этом, и теперь заканчивал обход класса. Я вышел из-за парты, но, вместо того чтобы пойти к выходу, направился к Колину, который по-прежнему сосредоточенно, со скрюченной спиной и видом страдальца водил кистью по листу бумаги. Как будто почувствовав мое приближение, он поднял на меня глаза. И тут… его как подменили. Я увидел на лице Колина признаки паники, легкой дрожью пробежавшей по всему его телу. Когда я подошел ближе, он начал затравленно смотреть по сторонам. Я и раньше видел, как он так делал, когда кто-нибудь из хулиганов загонял его в угол, но никогда прежде это не было адресовано мне. Я замешкался. И услышал за спиной голос Вилли Нокера: