Тим Лотт - Блю из Уайт-сити
Мы просто играли в разные игры. В игры с правилами, названиями и установленными ограничениями. Там все было понятно. Ты или выигрывал, или проигрывал, или все заканчивалось ничьей. Это было здорово, это было интересно. И, как мне кажется, без обмана. Это не те невидимые игры, в которые начинаешь играть, когда вырастаешь, в которых осознание того, что проиграл — что вообще участвовал в некой игре, — приходит слишком поздно. Кровавые игры.
В них нет правил.
Говоря, что мы с Колином были друзьями, я подразумеваю под этим словом не то, что привык подразумевать сейчас. Мы были неразлучны, мы как будто слились, став двумя сторонами одного человека. Не знаю, любили ли мы друг друга, мы были выше этого. Я думал — хоть и глупо звучит, но это правда, — думал, что именно такими будут мои отношения с женщиной, на которой я, когда вырасту, женюсь. Думал, что жениться — это найти такого человека, как Колин. Думал, что мы будем с женой так же играть в игры, смеяться, случайно столкнувшись на улице, болтать без умолку о том и о сем, с нами будут приключаться всякие истории. Мы наполним жизнь друг друга, не потеряв при этом себя.
То, что я женюсь, мне предсказали цифры на автобусном билетике. Это тоже была игра: как я говорил, мы придумывали разные игры и находили их во всем. На билетике было пять цифр. Первые две обозначали, сколько ты проживешь (73), следующая — количество жен (4), а последняя — сколько у тебя будет детей (2). Некоторые все время гадали по билетикам, меняя свое предсказание с каждой поездкой в автобусе. Я сделал это только один раз — ведь в противном случае предсказание теряло смысл. Это было бы подтасовкой. Правила для того и существуют, чтобы им следовать.
По сей день какая-то часть меня верит, что я проживу семьдесят три года и у меня будет двое детей. Насчет четырех жен — сомневаюсь. Честно говоря, моя вера потихоньку улетучивается. К тридцати я, по идее, должен был бы жениться уже дважды. Что же я до сих пор не женат? Не знаю.
Может быть, все эти годы я ждал Колина. Чего-то, напоминающего наши отношения. Может быть, Вероника — это отказ от мечты. Если так, значит, я взрослею.
Раньше я относился к играм серьезно (впрочем, и сейчас тоже). Мы с Колином понимали, что без серьезного отношения не стоит вообще играть. Но это была очень правильная серьезность — честность, а не упертость, легкость, а не легкомыслие.
У каждого из нас был свой конек — игры, в которых чаще всего удавалось выигрывать. Я считался мастером пинг-понга. В гараже моего отца стоял обыкновенный кухонный стол, на который натянули сетку, и мы пропадали там буквально часами.
У меня была квадратная ракетка, покрытая гладкой зеленой резиной, пупырышками внутрь. Я унаследовал ее от отца — в свое время он неплохо играл. Фирмы «Шлезенгер Виктор Варна». У Колина — классическая круглая ракетка, с резиной, приклеенной прямо к дереву, пупырышками наружу. Очень хорошая, надежная, отлично блокирует мяч, защищает и отбивает крученый удар противника. Но моя «Варна» была не просто ракеткой. Она могла послать наш шарик «Халекс Тристар» куда угодно, с ней можно было подавать петлей слева, можно было гасить, делать крученые удары слева и справа. Это была не ракетка, а настоящая волшебная палочка, магический жезл.
Мой тогдашний стиль игры точно отражал выбранную мной впоследствии жизненную тактику: абсолютно честный, агрессивный, не всегда предсказуемый, не всегда продуманный, но всегда подгоняемый волей к победе. Я помню, как разрезал пространство этот матовый шарик, как он отскакивал от ракетки, двигаясь по прямой, будто собирался перелететь через стол, а потом ударялся и закручивался на сорок пять, пятьдесят, шестьдесят градусов. Если Колин отбивал удар, шарик иногда отскакивал от его ракетки со скоростью пули. Я пружинил на согнутых ногах, слегка наклонившись вперед, как боксер. Потрясающе.
А коронной игрой Колина был настольный футбол. Никто из нас не мог сравниться с ним в мастерстве. Там надо было щелчком направлять плоскую фишку, размером с десятипенсовую монетку, с одного конца поля на другой. Колин бил невероятно точно. Он никогда не гнался за эффектными ударами, всегда шел к цели мелкими шажками. Медленно, но верно. Он был черепахой, а я зайцем.
Помню его детское лицо, еще без прыщей, сморщенное от напряжения, когда он готовился к удару, как правило, не покрывавшему больше 5–7 сантиметров, я же бил со всего маху, фишка летела на другой конец поля. У меня всегда были проблемы со стратегией. Он выигрывал 7–8 игр из десяти, и пусть яркими его победы не назовешь, разница в счете всего 1–2 очка, но этого было достаточно. Уже тогда Колин не гнался за внешними эффектами.
Детское лицо Колина. Как жаль, что, пока мы еще не выросли, не начали стесняться, пока это еще было возможно, я не поцеловал его. Помню, как обнимаю Колина за плечи, прижимаю его худое, хрупкое тельце к груди. Сосредоточенное лицо и четкие удары сердца, раз-раз-раз. Мы смотрели, как падали кленовые листья, кружение которых напоминало винт вертолета, ловили их на лету и пытались придать их падению направление. Мы делились купленной в палатках едой и загваздывали шорты фруктовым мороженым.
В других играх мы были практически на равных. Там, где все построено на везении: «Монополия», «Людо», «Извини!» «Змеи и лестницы». Хотя мне по большому счету везло больше. Я всегда считал, что везение — это врожденное качество, как голубые глаза или привлекательность. Нодж, к примеру, более везучий, чем я. Меня это всегда бесило.
Играли мы и в интеллектуальные игры — нарды, шашки, шахматы. А еще в «морской бой», «виселицу», «крестики-нолики». В газетах и журналах можно было найти кроссворды, в них слова проступали не сразу, но как по волшебству все в конце концов получалось. Еще было «Шпионское кольцо», «Эскаладо», «Формула-1», «Кампания», «Риск», «Побег из Колдитца» и другие. В хорошую погоду мы играли в ножички, которые метали в землю на заднем дворе моего дома. А потом мерили расстояние, широко расставляя ноги. И, конечно, играли в футбол. Правда, теннисным мячиком. Через раз он терялся в высокой траве, и приходилось выискивать его, ползая на карачках.
А еще были игрушки: у меня — Робот-Чудо-воин, у которого ружье стреляло прямо из раскрывающейся грудной клетки, а у Колина — Робот-динозавр со съемной металлической головой, под которой и прятался динозавр. У меня был пластмассовый игрушечный завод по производству космических кораблей, у Колина — железная дорога и станция для нее. У меня — наборы солдатиков, танков и самолетов. У него — «форд-торино», машина Джеймса Бонда, и фигурки из фильма «Планета Обезьян». Все вместе было нашим общим хозяйством. Мы всегда давали друг другу игрушки, даже самые любимые, не раздумывая и не задавая вопросов. Знали, что отдаем их в надежные руки.
Каждый день мы придумывали новые игры, особенно в длинные летние каникулы, когда почти все время проводили друг у друга либо в моем доме, либо в квартире Колина, — оставались на ночь, писали секретные шифровки, обменивались комиксами.
А еще любили гулять. Например, в августовскую жару мы ходили в Кенсингтон-мемориал-парк, чтобы освежиться в бассейне с зеленовато-синей водой. Мы с Колином плескались, ныряли, устраивали гонки под водой или играли в салочки по периметру бассейна, откуда мамаши руководили своими детьми. Наши отпускали нас одних. Тогда это не казалось опасным. Колин покрывался коричневым загаром, у меня кожа только розовела. Мы смеялись как сумасшедшие, ощущая присутствие каждого дня, каждого часа и каждой секунды. Такая роскошь позволительна только в детстве — никакого прошлого и лишь легкий намек на воображаемое будущее.
Как-то мы даже вместе отдыхали. Колин поехал с нами в Корндолл, по дороге в машине меня вырвало, Колин сидел равнодушно в сторонке и рассматривал журнал о серфинге в тусклом свете автомобильного салона. Он не пытался меня утешить; дети не осознают ответственности, от них этого и не ждут. Каждый понимал, что есть границы, за которые никто не выходит. Я не обиделся.
Чем мы занимались на этом уходящем в бесконечность белом пляже, бродя между дюнами с острой высокой травой, купаясь в зеленом, заросшем водорослями английском море? О чем мы говорили? Понятия не имею. Тогда мы не нуждались в словах. Ведь мы были очень близки. Сегодня, если я встречаюсь с другом, даже самым лучшим, самым близким, самым преданным другом, мы, сидя в пабе или гуляя по парку, всегда о чем-то говорим, слова становятся талисманами, оберегающими от молчания. Десять-пятнадцать секунд, и молчание перерастает в неловкость. Кому-то надо заполнять эту пустоту, иначе…
Иначе что? Близость, вот что. А близость среди взрослых уже недопустима. Для нас с Колином молчание было разменной монетой. Причем молчать мы могли по-разному: восхищенно, с предвкушением, хмуро, злобно, сосредоточенно. Тогда мы понимали утраченную ныне истину: слова ничего не значат, это просто ширма, за которой можно укрыться. Ведь и молчание бывает увлеченным. Мы чувствовали себя в нем как рыбешки, мечущиеся в мутных прибрежных заводях, где водились крабы, морские звезды и медузы.