ТАДЕУШ КОНВИЦКИЙ - ЧТИВО
Нужно разгадать хоть одну загадку. Снять с души хоть один грех. Я тяжело поднялся с кровати. Но в этот момент зазвонил телефон.
– Алло, – сонным голосом сказал я.
Кто-то на другом конце провода громко дышал в трубку, не решаясь заговорить. Вероятно, она. Но которая.
– Пока, – сказал я себе, сидящему в другой комнате.
Ремонт в комиссариате закончился. Маляры выносили козлы и пустые банки из-под краски. Я несмело подошел к дежурному, который был похож на Чарли Чаплина из полицейских комедий.
– Добрый день, прошу прощения.
Он посмотрел на меня смоляными глазами и шевельнул усиками:
– В чем дело?
– Я бы хотел поговорить с заместителем комиссара Корсаком.
– Такой у нас не работает.
– Как – не работает? Он же ведет мое дело.
– Возможно, вел, но сейчас у нас уже не работает. Уволен.
– Уволен? – недоверчиво прошептал я. – За что?
– За политику. Полиция должна быть нейтральной. – Чаплин смахнул с усиков кусочек сыра, который упал на галстук, а потом скатился между колен. Хотел его поймать, но, видимо, постеснялся.
– Ну так что вам нужно?
– Я нашел сестру покойной девушки.
– Какой? За последнюю неделю убиты три девушки.
– Нет-нет. Она умерла в моей квартире. Он посмотрел на меня пронзительными глазами:
– Ну и что?
– Можно установить ее адрес. Комиссар Корсак просил ему помочь.
Дежурный взял пачку бумаг и стал их просматривать, словно разыскивая мое дело.
– Следствие будет поручено другому сотруднику.
– А мне что делать?
– Идите домой и ждите. Понадобится, мы вас вызовем.
Кого-то куда-то тащили, кто-то пугающе хрипел.
– Значит, мне ждать?
– Да, ждите.
Когда же это кончится, с отчаянием подумал я. Лучше б меня снова посадили.
Было бы спокойнее. И зачем только Тони меня вызволил. Тони – стукач.
Стукач.
Я нерешительно вышел на улицу. Собравшаяся перед входом толпа с энтузиазмом кого-то приветствовала. В ответ на дружный возглас «Да здравствует!» какой-то косматый низкорослый толстяк поднял вверх обе руки с растопыренными в виде буквы V пальцами. Это был президент.
Поблагодарив своих почитателей, он направился к дверям комиссариата. Но двое полицейских стали, выкручивая руки, сталкивать его на мостовую.
Третий загородил дверь.
– Руки прочь!
– Позор!
– Убийцы! – кричала толпа. Полицейские бегом кинулись в комиссариат, отпустив президента. Тот было последовал за ними, но остановился и только бессильно погрозил вдогонку беглецам кулаком. Потом занял место в первом ряду сформировавшейся колонны. Сыны Европы с незнакомой, кажется в стиле рока, песней на устах строевым шагом двинулись в сторону Маршалковской.
Подумать только: рано или поздно он действительно будет нашим президентом.
На площади Трех Крестов я увидел Любу. До чего же мне не нравится это имя.
Она стояла на остановке, к которой как раз подъезжал автобус. Я опрометью бросился вперед, лавируя между гудящими машинами, и догнал ее, когда она уже поставила ногу на подножку.
– Куда ты едешь? – задыхаясь, спросил я.
– Хочешь поехать со мной?
– Хочу, – сказал я и тут же пожалел о своем решении.
Но мы уже взялись за руки. Передние дверцы со скрипом закрывались; мы едва успели протиснуться в автобус.
Я схватился за спинку сиденья, пытаясь отдышаться. Люба пробила билеты за себя и за меня. Ветер колотился в окна автобуса.
Мы держались за руки и смотрели друг другу в глаза. Я улыбнулся, она тоже улыбнулась. Из тьмы ее огромных ресниц блеснул ярко-голубой свет, и вся моя на нее обида растворилась в нежности. Моя обида – робкая, двусмысленная, невыразимая. Вот сейчас она нагнется, да нет, встанет на цыпочки, чтобы дотянуться до моего уха, и возьмет свои слова обратно, и снимет с меня напряжение, избавит от мерзкого сосущего страха.
Поглядев за окно, я сообразил, что мы едем в сторону Воли. Давно я не бывал на этих улицах. Они как будто стали ярче и многолюднее. Все вывески и надписи на английском языке. Польская реклама попадалась редко.
– Мы прямо как по предместью Чикаго едем, – шепнул я.
– Никогда не была в Чикаго.
– Куда ты меня везешь?
– Ты сам захотел.
Я смотрел на нее и чувствовал, что во мне разгорается страсть. Вернее, какое-то жгучее нетерпение на грани пароксизма дрожи, которое мои ближние называют страстью. Плохо, подумал я. Плохо мое дело.
Я засунул палец внутрь ее перчатки. Нащупал бороздки на ладони. Попытался определить длину линии жизни. Она не мешала мне. Улыбалась, наклонив голову, уличные тени то заслоняли, то открывали ее лицо, а ладонь сжималась, забирая в плен мою руку.
– Это здесь, – сказала она. – Выходим.
Мы были на незнакомой мне улице с трамвайными рельсами, возможно уже заброшенными. Вдоль противоположного тротуара тянулась каменная ограда; я не видел ни ее начала, ни конца.
– Идем, – потащила она меня, и мы наперерез мчащимся автомобилям перебежали на другую сторону. Вскоре я увидел в ограде ворота, в которые мы и вошли. Слева стоял домик, типичный для этого заводского района.
Какой-то мужчина, опиравшийся на лопату, кивнул моей спутнице.
Я увидел перед собой то ли лес, то ли одичавший парк. Старые деревья тяжело, словно придавленные горем люди, клонились набок, тяжело шумели могучие, еще безлистные кроны. А внизу тоже был лес – лес мертвых кустов и засохшего бурьяна или неведомых буйных трав.
Мы торопливо шли по едва угадывающейся в этой неживой, еще зимней чащобе аллейке. И вдруг я увидел почерневшие, обросшие мхом выщербленные каменные плиты, вертикально вколоченные в мертвые травы, в мертвую землю.
– Мацебы, – потрясенный, прошептал я.
– Да, это еврейское кладбище на Окоповой. Мы свернули в боковую аллейку, заросшую еще больше, чем главная. Я увидел кучку людей вокруг ямы, желтой раной зияющей посреди безжизненного сора.
На длинной тележке, похожей на больничную каталку, лежало тело, закутанное в белый саван. Это могла быть женщина или невысокий мужчина. Молодой человек в ермолке, с темной бородой, в очках нараспев читал что-то из черной книги; я подумал, наверное, это каддиш, и невольно пересчитал мужчин. Шесть, а я, гой, – седьмой. Среди стоящих над желтой ямой, по стенкам которой стекали струйки сырого песка, было несколько женщин; когда могильщики стали опускать завернутые в белое полотно человеческие останки на дно могилы, они запричитали – чуточку театрально, вероятно следуя довоенному провинциальному обычаю, и я догадался, что это старые актрисы Еврейского театра.
Потом мы услышали шуршанье песка, сбрасываемого лопатами в могилу. Ветер пронзительно свистел в кронах деревьев, обвешанных гнездами омелы, а я протиснулся между ближайшими надгробными плитами, заслоненными мертвыми кустами малины, и стал рассматривать барельефы и выгравированные в камне рисунки, украшающие мацебы. Меня поразило повторение одного и того же символа. Застывшая в разных положениях рука опускала монету в копилку.
Кладбище вымершего народа. Где-то неподалеку стонали на повороте трамвайные колеса. В другой стороне кричали мальчишки, вероятно игравшие в футбол. Низко, словно прячась от порывов ветра, над кладбищем летел вертолет.
Кто-то взял меня под руку. Это была моя Люба.
– Пойдем, – сказала она.
Мы пошли по какой-то другой дорожке туда, откуда доносился шум города А я не мог насмотреться на частокол мацеб, памятников и надгробных камней, пожираемых безжалостной природой. Разглядывал непонятные буквы, похожие на рисуночки, сделанные левой рукой. Я помнил их с детства, но так и не узнал, что они означают.
– Это она? – поколебавшись, спросил я.
– Кто?
– Покойница.
– Моя знакомая.
Я искоса взглянул на Любу. Она откинула со щеки прядку темных волос, которую трепал ветер.
– Это она, – повторил я с каким-то отчаянным упорством.
Но Люба молча обогнала меня и, ускорив шаг, направилась к воротам, за которыми уже исчезали немногочисленные участники церемонии. Какой-то мужчина в стеганой кацавейке кланялся, приподняв шапчонку, сделанную из донышка шляпы. Наверно, сторож. Хранитель забытого варшавского некрополя.
Мы сели в автобус. Люба опять пробила за меня билет. Отвернувшись, смотрела на улицы за окном, которые становились все светлей и веселее. Мы приближались к Старому Мясту. Я знал, что она сейчас выйдет.
– Хочешь, чтобы я к тебе зашел? – шепнул я в ее закрытое шарфиком ухо.
– А ты?
– Хочу.
Мы вышли неподалеку от Замковой площади. Если б суметь сосредоточиться, поразмыслить, обдумать ситуацию. Все вдруг рухнуло, как старый дом, из которого выселили жильцов.
Потом, уже в мастерской, я с нездоровым возбуждением следил за ее сдержанными автоматическими движениями, когда она снимала перчатки, откладывала сумочку, шла в таинственную бездну, чтобы заварить чай для согрева. А ведь любовь – это ущербность, думал я. Временная инвалидность.