ТАДЕУШ КОНВИЦКИЙ - ЧТИВО
– Говорит, что меня узнал. Помнит по Воркуте.
Я очень решительно подошел к мужчине, у которого даже тщательно выбритые щеки были синего цвета.
– В чем дело? – спросил я официальным тоном.
Но этот славянин кавказского происхождения ничуть не смутился. Понуро, как корова, смотрел на меня большими карими глазами.
– Я буду вынужден вызвать полицию, – сурово сказал я, хотя прекрасно знал, что полиция переживает период хаоса и на мой призыв вряд ли кто-нибудь откликнется.
– Он стукач,– лаконично сказал кавказский славянин. Его русское произношение также оставляло желать лучшего.
Я это слово откуда-то помнил, притом в нехорошем контексте. Немного растерянный, вернулся к Тони.
– Я американский гражданин, – стонал Мицкевич.
– Потерпи еще минутку. Сейчас приедет «скорая помощь».
– Какой-то человек дал мне таблетку нитроглицерина. Добрые здесь люди.
Черный славянин, не спуская с нас глаз, стоял у прилавка в кондитерском отделе.
– Я пытался связаться с католическим духовенством, – жалобно шептал Тони.
– Я уже знаю, как мы назовем наше движение. Крестовый Поход Прощения.
– Не думай ни о чем. Лежи спокойно.
– Если со мной, не дай Бог, что-нибудь случится, все достанется тебе. Но при условии, что ты возглавишь крестовый поход.
– Тони, я не знаю, что со мной будет. Голова кругом идет. Не могу собраться с мыслями.
В этот момент подъехала «скорая». Молодой, высокий, как жердь, врач с вислыми усами, вылитый Максим Горький, энергично занялся Тони. Заглянул ему под веки, измерил давление, пощупал пульс и кивнул санитарам, ждавшим в дверях с носилками.
Минуту спустя Тони уже лежал на носилках, прикрытый грязным серым одеялом.
– Это американский миллионер, – заискивающе сказал я молодому врачу.
Тот слегка приподнял брови и посмотрел на меня поверх очков:
– Миллионеры тоже болеют.
Когда санитары подняли носилки, Тони шепнул, морщась от боли:
– Помни. Крестовый Поход Прощения.
Потом у дверцы «скорой» произошла небольшая стычка. Славянин с Кавказа пытался бесцеремонно залезть в машину.
– Я с ним, – упрямо твердил он по-русски.
Санитары сдались. Завыла сирена, и «скорая» понеслась по полукруглому ущелью Нового Свята.
Ветер срывал вывески, переворачивал рекламные щиты перед магазинами и приводил в действие сигнализацию стоящих у тротуаров автомобилей. Над городом, будто межконтинентальные ракеты, неслись на восток продолговатые темные тучи. Какие-то заезжие забастовщики слонялись по площади с транспарантами, рвущимися из рук, как воздушные шары.
Подходя к своему дому, я взглянул на балкон. И там были видны следы разрушений. Разбитые горшки с мертвыми пеларгониями, покосившаяся телевизионная антенна, нависший над улицей табурет.
В подворотне нервно расхаживал Бронислав Цыпак.
– Неужели и в такую погоду на тридцать третьем этаже трахаются? – спросил я.
– Нет больше моих сил. Я на себя руки наложу, – дрожащим голосом заговорил Цыпак.
– А тут еще этот ветер. На нервы действует.
– Всем действует. Кое-кого доводит до инфаркта.
– У меня инфаркта не будет. Не дождутся.
– Кто?
Цыпак доверительно подошел поближе:
– Знали бы вы столько, сколько я знаю. Замечали небось, что в мое время письма к вам и от вас шли две-три недели, а то и полтора месяца. Это не почта была виновата, а я. Не управлялся. Но им хитро писали. И книжки вам посылали прелюбопытные. Но я почему-то вас покрывал. Не загонял в угол, хоть вы и якшались с диссидентами.
– Спасибо.
– Ну и что вам дала ваша демократия?
– Ничего.
– Видите. А я не жалуюсь. Мне и при капитализме неплохо. Но что знаю, то знаю. У нас все были под колпаком. Кому чего стукнет в голову, у кого какие причуды, какие извращения. Вы б на моем месте не выдержали, а я деревенский, мне все нипочем.
Он уже был со мной накоротке и держал за своего. Ветер рвал его модную американскую курточку. Только теперь я заметил, что очки у него на носу в золотой оправе, не хуже, чем у американского бизнесмена.
– Вам все сошло с рук, – сказал я. Он сделал неопределенный жест:
– А почему, как вы полагаете? Все великие люди были коммунистами. От Александра Македонского и до наших дней. Ну, может, за исключением Сталина. Я хотел как лучше.
– Нас выдует из этой подворотни.
– Я вас провожу до подъезда. У меня с собой экземпляр пьесы.
– Мне сейчас не до чтения. Сами знаете, во что я влип.
– А это не к спеху.
Мы увидели проехавшую по поперечной улице колонну грузовиков, украшенных национальными флажками.
– Протестуют,– снисходительно заметил Цыпак. – Ну, идемте, вы уже посинели.
Мы вошли во двор, по которому ветер гонял пустые бутылки из-под водки, коньяка и изысканных ликеров. Я уже взялся за ручку двери, но Цыпак меня задержал:
– Знаете что? Я бы договорился с Объединенными нациями, получил международный кредит, купил огромный стеклянный колпак и накрыл им Польшу.
Вокруг можно понастроить трибуны и пускать по билетам публику со всего света. За полгода расходы окупятся, а потом мы бы гребли миллионы.
– У вас и вправду голова, как у Александра Македонского.
– Хорошо говорите, сосед. Ну что, не берете пьесу?
– В другой раз.
Я вошел в квартиру, и мне показалось, что из нее выкачали воздух. Тяжелый дух опустошения стлался над полом. Я на секунду взял в руки бумажник президента. Пускай лежит. Может быть, в награду мне повезет. В награду за что.
Я открыл балконную дверь. Ветер немедленно ворвался в комнату. Но делать ему тут было нечего. Он только хлопнул дверью ванной и улетел. Не стоит прибираться на балконе. Налетит следующий ураган и все порушит.
Я лег на свою все еще не застланную кровать. Это негигиенично, сказала бы моя жена. Пусть ей повезет в жизни. Она не виновата, что я ей достался.
На кушетку я смотрел уже почти равнодушно. Время от времени ко мне направлялась обнаженная молодая женщина с подносом в руках. Но эротического возбуждения я не чувствовал. Ведь она шла с дурной вестью, с неясной угрозой или намерением отомстить.
Нет, это невыносимо. Страшная пора в канун настоящей весны. Я запутался.
Меня засосал гигантский водоворот. Пожалуй, теперь лучше быть паном Цыпаком.
Через открытую дверь видна была часть комнаты жены. Вылинявшее кресло и уголок секретера. Мне давно уже кажется, что маячащая в полутьме сгорбленная тень – я сам. Это я по своей привычке сутулюсь около секретера, низко опустив голову, будто гляжу на исписываемый моей рукой лист бумаги. И я смотрел на самого себя, знакомого и вместе с тем чужого, обремененного какой-то мрачной тайной или окутанного вуалью, отгораживающей меня от нашего мира.
– К кому ты поперся в тот несчастный вечер, – вполголоса сказал я в другую комнату. – К людям, с которыми когда-то мимоходом познакомился, которые вдруг вспомнили о тебе и пригласили потехи ради. Ты даже их адреса толком не знаешь.
Моя тень или я сам, высвободившийся из оболочки, заключающей в себе несколько ведер воды и щепотку химических элементов, да, моя тень или я сам, лишенный обременительной и бессмысленной плоти, горблюсь в соседней комнате над доской секретера, и от меня исходит какое-то напряжение, какая-то кладбищенская оцепенелость и обыкновенный страх.
– Не побегу же я, как последний трус, в поликлинику проверяться. Честь – единственный оставшийся у меня капитал. Ну, может, еще капелька достоинства, припрятанная за пазухой на черный день.
Влетел ветер и вздул занавески.
– Жил ты, гад, аккуратно, а теперь выясняется, что за тобой остались груды мусора, лужи грязи и кучи говна. Катись, горбун несчастный, к такой-то матери.
Но я там, в комнате жены, не поднимался со стула, точно придавленный грехами, и всматривался в невидимый лист бумаги, ожидая, что на нем проступят слова приговора, начертанного невидимыми чернилами невидимой рукой.
– Чтоб тебя черти взяли.
Все же я встал с кровати и подошел к двери. Нет, меня там не было. Я видел кресло, грязноватую стену, секретер жены и затянувший углы мрак, вылупившийся из тяжелых штор на окне.
Я вернулся к себе в комнату, не сомневаясь, что и он вернется на свое место. А, какое мне до него дело, какое мне дело до самого себя. Мои мысли скользят, словно по ледяной горке. А их много. Глупые, разумные, гнусные, благородные, трусливые, отчаянные, ничтожные, патетические. Мысли-червяки, мысли-воробьи, мысли-мухи, мысли-облака, мысли-жабы, мысли – заходящие солнца. Оставьте вы меня, ради Бога, в покое.
Я на минуту заснул. Проснулся в холодном поту, не зная, где я и кто я.
Медленно узнавал свою комнату, в конце концов увидел и себя, свободного от мирских соблазнов, застывшего в небытии – в небытии, о котором никому ничего не известно. Да я тут рехнусь. И перестану отличаться от своих соплеменников. Какое счастье, что еще никто не додумался посылать народы на психиатрическую экспертизу.