Леонид Сергеев - До встречи на небесах
Этими рекомендациями я горжусь, как орденами, вот только мучаюсь, что никак не могу подтвердить слова классиков — написать что-то существенное, а перечитывая свои первые рассказы, и вовсе испытываю только стыд — так плохо они сделаны. Абсолютно все ужасающе плохо (сейчас их перелопачиваю).
Мои покровители, эти два кита, как и многие творческие личности, всегда отличались странностями, но под старость явно «поехали»: Сотник вдруг почувствовал себя юношей; бывало, выпиваем с ним, подсаживаются мои знакомые молодые женщины и я, серьезным голосом, подчеркивая торжественность момента, представляю его:
— Юрий Вячеславович. Вы наверняка читали в детстве его замечательные книжки.
А он, уже пьяненький:
— Не Юрий Вячеславович, а Юрочка! (в семьдесят лет!)
Искандер вполне серьезно считал, что Шолохов первый том «Тихого дона» своровал у Крюкова и видел «подозрительную странность» в том, что донской затворник «не дружит с московской элитой»; о своих рассказах говорил «это мое произведение», «мое творчество»; ругал Айтматова, что тот в «Белый пароход» вставил легенду, но самое огорчительное — мой любимый писатель участвовал в провакационном «Метрополе», в компании злобных антирусских писателей (некоторые из них уже тогда намылились в Штаты), а позднее — не явно, но все-таки был на стороне «демократов», во всяком случае лил воду на их мельницу. Кстати сказать, Искандер дал мне дельный совет — откладывать рассказ только тогда, когда в него уже ничего не можешь добавить. К сожалению, для такой доводки текста у меня никогда не хватало усидчивости.
Сейчас мы тоже считаемся стариками; на самом деле являемся пожилыми, бывалыми мужчинами — до глубоких старцев (с их закидонами) нам еще далеко, так мне кажется. Правда, недавно один приятель поставил меня на место:
— Если взялся за воспоминания, значит состарился.
А второй (В. Широков) припечатал еще сильнее:
— Ты хорошо пишешь, но никогда не станешь известным — у тебя фамилия плохая! (Можно подумать — у него лучше?).
Ну, а третью рекомендацию мне дал Яков Аким, щепетильный моралист, зануда с вечно недовольным, плаксивым лицом, который, по его словам, «с большим удовольствием» читал мою прозу еще у Митяева.
— Хочу тебе сказать, я редко кого хвалю, — предупредил Аким, подчеркивая весомость своей рекомендации.
Об Акиме распространяться нет смысла — таких человековедов, как он, знает весь литературный мир (как деятеля, а не поэта; в поэзии у него скромные достижения); скажу лишь о том, что он в высшей степени справедливый и один из немногих евреев, кто на чем свет стоит ругает литераторов своей национальности (Юдахина, Кушака, Л. Яковлева и тьму других), и упомяну то, что меня с ним сближало (как и с Сотником и с Искандером) — естественно, выпивки. Мы с ним выпивали и до его рекомендации, и все прошедшие годы, и сейчас на сборищах друзей (он всегда пил водку с соком, а теперь, когда ему далеко за семьдесят, перешел на красные вина. Впрочем, не он один. Дмитрюк, в свои шестьдесят, уже давно пьет «по европейски» — и вино разбавляет водой. Но у обоих не угас интерес к женщинам, даже обострился — надо полагать, почувствовали, что к ним возвращается молодость). Сразу поясню: мы выпивали не для того, чтобы напиться, а чтобы поговорить — выпивки скрашивали наше общение, повышали уровень разговора, ну и понятно, подогревали творческие силы.
Нельзя не отметить такой факт: считается, что истинным талантам свойственно восхищение другими талантами, а бездарный восхищается самим собой; но мои рекомендатели нещадно ругали многих известных современников, а о своих произведениях упоминали при каждом удобном случае. Может, это была ревность к чужой славе — в истории таких случаев сколько угодно.
Некоторое участие в моей писательской судьбе принял Кушак: встретившись с критиком Грудцовой в Пестром зале, он горячо защищал мою повесть (сионистка писала мерзкие статьи на рукописи русских писателей), а вскоре познакомил меня с критиком Всеволодом Сургановым, человеком редчайшей душевной чистоты (быть может, самым искренним на свете — у него все шло от сердца), который в повседневной жизни был эталоном скромности (и прекрасной старомодности), но превращался в грозного бойца, когда дело касалось литературы (впоследствии мы стали ближайшими друзьями и постоянными собутыльниками). В одну из встреч Сурганов сказал мне:
— Самый верный путь к сердцу читателя — быть искренним. А искренность, по словам Платона, «следствие мастерства». Синоним искренности — сердечность. В твоих рассказах меня подкупила именно искренность. Местами пронзительная, какая-то оголенная.
Понятно, эти слова мне, начинающему литератору, придали недюжинные силы.
Сурганову Кушак (в позе давно состоявшегося мастера, хотя прошел всего год, как сам вступил в Союз) представил меня своим протеже, похвалил мои книжки (из уважения к моим рекомендателям) и внезапно, развивая какие-то свои тайные мысли, вполне серьезно добавил:
— В действительности, в Союзе много евреев и Леньку надо принять.
Вот так! Как обухом по голове! Оказалось — я всего лишь некий противовес, вкладыш, точнее — декоративное прикрытие; он пекся не столько обо мне, сколько об общем виде писательской среды, хотел за счет меня ее немного разбавить, чтобы она не выглядела совсем уж однородной, до неприличия.
Еще прямодушней был Мазнин. После того, как я получил писательский билет и мы обмывали это событие, он сказал мне (тоже вполне серьезно):
— Теперь можешь спокойно заниматься живописью!
Такие у меня непосредственные дружки, и откровенные — дальше некуда! И какие у них «тонкие» насмешливые пожелания! Точнее — дьявольские мысли при доброжелательных улыбках. Кстати, Мазнина, который в то время пробовал силы в драматургии, я решил припугнуть и сказал, что положил глаз на театр — собираюсь писать пьесу, да еще сочиню музыку к ней и вступлю в Союз композиторов.
Узнав, что меня приняли в писательский Союз, друзья художники стали надо мной посмеиваться: «Пис-са-тель!» — и всячески давали понять, что я предатель лучшего в мире клана. Но я-то знал: так, как делают они (многие из них), мне не сделать, а вот с друзьями литераторами вполне могу потягаться. Хотя последние, как я уже сказал, похоже, так не считали и не принимали меня всерьез. Во всяком случае, они редко говорили о моих рассказах, но всегда упоминали, где видели мои рисунки. А друзья художники после того, как я особенно расписался, глядя на мои иллюстрации, уводили разговор в сторону: «Ты хороший писатель, жаль, что тебя никто не знает». Себя я оправдывал тем, что мне нравился сам процесс работы, а готовая вещь уже мало интересовала и я уже видел в ней массу недостатков, о погрешностях и говорить нечего.
Здесь, без всякой хитрости и рисовки, скажу: то, что называется творчеством я всегда рассматривал, как радостное занятие. Радостное, не потому что мне все давалось легко — совсем нет, скорее наоборот, но это была любимая работа, за которую (надо же!) еще платили деньги. И всегда мне было как-то странно слышать, что кто-то над моими рассказами смеялся или даже плакал (случалось и такое — само собой, не среди литераторов — среди простых читателей); было и приятно и неловко, что люди могут так переживать, пусть частичную, но выдумку (понятно, искусство создает мир иллюзий, но многие хотят быть обманутыми). К тому же, до иллюстрирования книг и занятий литературой я успел поработать почтовым агентом, шофером и грузчиком, и всегда жутко уставал, а став литератором, подумал: легкая работенка у этих писателей, необременительное занятие, даже удовольствие — сидишь себе за стопкой бумаги, водишь карандашиком, покуриваешь да еще проживаешь две жизни: реальную и воображаемую.
Так я думал до тех пор, пока не взялся за рассказы для взрослых. Неожиданно я стал уставать гораздо больше, чем когда разгружал вагоны. А подтолкнул меня выступить в новом качестве стариннейший друг, товарищ по байдарочным походам физик Борис Зайцев. Он не раз говорил мне:
— Строчить детские рассказики может каждый. Это забава, недостойная настоящего мужика.
И наконец однажды спросил с прямотой дровосека:
— Когда возьмешься за серьезное, напишешь что-то для взрослых?
Я и взялся. Осторожно двинулся в сторону «серьезной» литературы. Изловчившись, я накатал десяток рассказов; одновременно пописывал и детские — в результате иногда получалось что-то безадресное, что я стыдливо называл «слоеным пирогом».
Касаясь своего нового статуса (рассказчика для взрослых), признаюсь: вместе с похвальными отзывами, слышал я и убийственные слова:
— Все это треп!.. О чем это? Кому это надо?.. Не чувствуешь конструкцию рассказа!.. Не знаешь, как строить сюжет!..
И получал разгромные беспощадные рецензии, после которых долго не подходил к столу. Одну получил сплошь подчеркнутую красным фломастером. Так безобразно прошелся по рукописи критик В. Чалмаев. Кто-то из друзей посоветовал: