Юрий Милославский - Возлюбленная тень (сборник)
– Ой, Ленечка, я себе такую шмотку достала! Увидишь – упадешь.
– А что это, расскажи.
– Не! Секрет. Пойдем встречать – увидишь.
– Я не знаю… Может так сложиться, что я дома останусь. Днем спектакль на выезде с дед-маразмом, а вечером… Мама просила, чтоб я побыл. Новый Год – семейный праздник, малышка.
– Ленечка… А я так хотела, чтоб тебе хорошо было на Новый Год!.. Такая жаль, да?
– Так получается.
– Ты не переживай только, ладно? Кому оно нужно – сидеть всю ночь. И я посплю – никого не будет, девки разбегутся… А то я всю дорогу зеваю. Тебе неприятно, что я зеваю?
– Смотри, я попробую еще, возможно, получится…
– Побудь с мамкой дома! Ей тоже надо внимание раз в году.
– Малышка, перестань, а то я расстраиваюсь.
– Извини, да? Во, хочешь, я тебе позвоню в двенадцать часов тридцать первого – у нас возле общаги автомат поставили, – как будто мы вместе встречаем.
– Зачем?! Все спокойно ляжем спать… Как ты каждый день встаешь в шесть, я не понимаю.
– Ну ладно, Ленечка, ты только не нервничай… Давай я тебя сегодня поздравлю. Ну… Я тебе желаю, чтоб ты всегда был такой красивый, такой умный, такой хороший, такой-такой способный; такой-такойтакой!..
До Лидки Мостовой – десять минут ходу. В десять часов вечера тридцать первого декабря, когда Леня обрабатывал галстучный узел, доводя его до рассвобожденности в пределах равнобедренного треугольника, – забил в дверь почтальон: старый человек неизвестной и непонятной жизни. Принес он Лене праздничную телеграмму с обобщенными цветочками и обобщенным «Поздравляю!» – расхватали загодя и разослали загодя всех Снегурочек, все тройки, елки, снеговые пейзажи…
Дорогой Леня поздравляю тебя с наступающим Новым Годом желаю всего найлучшего твоя Томка малышка.
Ombra adorata [1]
Так сердце верность тщетную хранит
Уже не существующему миру.
Лидия Алексеева
За всю дальнейшую жизнь ничего не случилось с Агуновым ослепительней и срамнее полутора последних часов его первой любви. Он с Воликом шел впереди, а Седой и Жанка – за ними следом, в единственном лишнем шаге. Но и такой промежуток во мгновение времени грозил сократиться до смерти, потому что на перекрестках Седой, будто бы ненароком, попускал девушке ускользнуть – и она рвалась опрокинуть Агунова на трамвайную колею либо остаться на рельсах самой. И тогда Седой останавливал ее едва ли не прямо за груди, ибо ведь Агуновым Жанка была покинута, а значит, отдана всем, кто хоть сколько-нибудь этого пожелает. Жанкины улыбка и потупленный взор, томно смещаемый вниз и наискосок – относительно тех переменных долей пространства, где с нею и прочими нечто происходило, – улыбка ее и взор явственно подтверждали, что она то и дело лишается сознания, отчего внешний мiр предстоит ей не сплошь, но с частыми световыми перебоями. При этом она без слов, не переставая улыбаться, с тихою настойчивостью расторгала сомкнутые на ней объятия – и стремилась к Агунову, дабы немедленно его истребить.
На N-ском мосту ей удалось избавиться от захвата и, наскочив, лягнуть не посмевшего отойти Агунова, с намерением угадать ему не то по голени, не то по яйцам; впрочем, она сама не устояла на ногах и слегла навзничь, так что юбку ее бесстыдно располошило. Взвизгнув, она тотчас же поднялась, вцепилась в Агунова и повлекла его к мостовой ограде. Агунов дурачился, пятился, веселился, играл с обезумевшею в поддавки, покамест его спина в упор не состыковалась с крашеным чугуном, выполненным в виде гирлянды, набранной из цветов и плодов.
А под мостом, внизу, – тусклая, без каких бы то ни было отражений, водица в полном немотствии перемежала у свай дробленый плавучий мусор. За лето река почти совершенно обмелевала, и над ее поверхностью воздвигались окисленные металлические балки и штыри, некогда прянувшие из нутра взорванной в войну электростанции, стены которой цельными кусками втянуло дно.
Вдруг наклонясь, Жанка приподняла Агунова над землею и рывком обрушила на перила – и вновь подняла, норовя исхитриться так, чтобы краткий этот полет непременно оказался парным: она не только не старалась избегнуть падения, но даже приникала к Агунову еще плотней и неотвратимей; тело ее источало горький ледяной пот.
Охваченный ужасом, Агунов захохотал, вобрался пальцами в едкие чугунные арабески оградного литья и, преодолевая Жанкину страсть, изо всех сил пнул ее носком штиблеты под низ живота. Телесная мякоть с готовностью повстречала агуновский удар и, с пристаныванием «бей… бей…», до того плавно подвинулась врозь, что Агунов не без усилий отвел от себя соблазн испытать испытанное – вновь и поемче, с каждою пробою разгоняя отмашку.
Жанка упала на проезжую часть. Там ее словили Седой и Волик и, нарочито суетясь, потащили на тротуар.
Обругался вынужденный затормозить водитель крытого грузовика; Жанка прокричала ему свое, но слов их Агунов не уразумел, потому что по мосту широко понесло столь частым в августе предвечерним ураганом, и покатились на Залютино и до Лесопарка трехвагонные трамвайные составы, биясь неавтоматическими дверьми.
В обмен на свободу распростертая на асфальте Жанка пообещала утихнуть. Ее допустили встать и подойти поближе.
Обратя к Агунову свое бледноротое, с кошачьею переносицею и больною кожею лба и скулок лицо, куда под углом были встреляны темно-кубовые глаза, обнесенные ломкими вороными ресницами, Жанка пробормотала: «Пошел ты на х…, сука», – и плюнула наперерез агуновскому к ней движению; слюна пришлась ему на выставленную для пощечины ладонь. Двойным мазком – туда-и! сюда-и! – Агунов обтерся о Жанкину щеку, а затем угнал ее прочь, так что она отлетела далеко в сторону и вновь завалилась.
Юность, ранняя и свирепая, всегда блюла несказанную тайну расставания – и обыкновенно не ошибалась: в ее тогдашней молве победителем слыл тот, кто первым успевал произнесть разрешающее заклинание вечной разлуки. Потому именно возможности послать выпрашивала покинутая без предупреждения Жанка – помня, что сысканному в срок верному лепкому слову не в силах противостоять никакое дело: хоть бей потом, хоть не бей – безнадежно.
Агунову допускалось еще свести Жанку по склону в прибрежную посадку и там застебать ее, зачуханить, вынудить ее признать сказанное небывшим.
Но вместо того все обеты и правила отменились в нем в одночасье, и вся агуновская природа изготовилась к своему первому (из несчетных впоследствии, по видимости вредоносных, а между тем – спасительных) празднеству Перемены, то есть воистину полного оставления одной и начатия новой – жизни, чья ткань чудесным образом не содержит в себе ни единого атома от жизни прежней.
Многосвязный хитрый обиход посадского юношества еще продолжал в нем воссоздаваться, наподобие принципиальной схемы прибора следящего назначения; сейчас все узлы этой схемы мерцали рубиновым. Однако сам Агунов как бы завис поодаль наблюдаемого, с трудом сохраняя готовность к необходимым в его положении действиям.
– Ты ее не имел, как сам хотел, – сказал Седой. – Она честная. Я прав?
– Ты прав, кацо, как мое левое оно.
– Ты что-то, блядь, Игорек, что-то расшутился, блядь.
Беседуя, Агунов отшагнул – и начал удаляться, а по сторонам от него шумно загуляли тайный агуновский ненавистник Седой и созерцало Волик, с легкостью уболтанный Седым не препятствовать Жанке во мщении; сама Жанка поднялась и убежала.
И только лишь одна простодушная, фабрично-заводская, с морковным, о трех гребешках, колтуном под полимеровою косынкою, гудела и ухала им вдогонку: «Ну от же хулиганье такое засраное! от подойди еще к ней! я тебе о-такую морду набью! о-такую морду твою собачую!» – несомненно видя и понимая, что те, сатанинские малолетки, все равно отступали, закуривали сигареты «Пирин» или, может, «Витоша» и оказывались далече, уже за 15-м «Гастрономом», по пути врубаясь плечами в мимоидущую скромную молодежь.
С младенчества Агунов видел скверные сны.
Соседка Миля показывалась ему, сведя с себя бретельки; Агунов подступал к ее соскам с принадлежавшими матери никелированными маникюрными кусачками и не изымал эти, сходные с пышно распаренным изюмом, грубо запечатленные – наяву ни разу не виденные, – выступы, но долго испытывал их резцами, покамест не доходило до восхищения и крика.
По особенному лукавому случаю Агунова пробуждали от сонного видения встречные вопли человека, что среди ночи ломился в парадные двери коммунальной агуновской квартиры. Неизвестный домогался именно соседки Мили; называя ее то Милочкою, то сукотиною, он ахался не боящимся никакой боли туловом в дубовое дверное полотно, пытался вскарабкаться по нему до арчатой фрамуги, расположенной в четырех метрах от пола. Его визиты, как правило, приходились на субботнюю полночь – и всякий раз Агунов надеялся, что смельчаку наконец повезет взять на измор английский замок – или снести с петель старинную, означенную жестяным медальоном страхового общества «Саламандра» створку, отделанную под русский арт-деко. И пускай тогда победитель изгрызет и изгложет все, что пожелает, – но и в этом случае Агунову достанутся хотя бы щеки, скругления плеч и подколенки: он был готов на дележку по необходимости.