Григорий Ряжский - Люди ПЕРЕХОДного периода
Действовать пацаны начали одновременно со мной, уловив мой короткий кивок. Все удары, что я наносил своему обидчику, приходились на спину, руки, живот, ноги. Я бил изо всех сил, предупредив его негромко, но отчётливо, по слогам, чтобы не вздумал орать, иначе забью до смерти. Тот терпел, извиваясь от боли, но я по глазам его видел, что словам моим он поверил. Это уже была наша победа, ещё до того, как мы остановили избиение. Мы его готовили, и мы его совершили.
Один лишь раз, не сумев вытерпеть мой удар, он выхрипел чего-то из себя, и звук этот показался мне недостаточно приглушённым, излишне опасным для успеха всего дела, а так мы не договаривались. Тогда я прицелился и резким усилием обеих рук воткнул тупой торец ножки ему в живот. Он охнул, дёрнулся и замер, некрасиво развалившись поперёк кровати. На каждого из остальных шестерых уродов приходилось по трое моих бойцов, в это время они обрабатывали их тоже довольно крепко, методично отбивая внутренности со всех сторон и не давая разомкнуть рта. Пашуху я поставил на стрём, пожалел, избавил от участия в этой экзекуции, хотя он, как и все мы, отлично знал, что идём и рискуем не абы как, а в полный рост и за правое дело. Но и другое было вместе с первым — не хотел я раньше времени делать из брата себе подобного, такого, кто раньше всякого разумного срока легко забьёт на самого себя, не ценя как надо собственной жизни. А я мог, всегда это знал, и забить и недооценить, таким уж я родился, вовремя отколов брата от своей дурной плоти. Но сейчас мне достаточно было того, что он был со мной, что дал обет верности, что не отошёл в сторону ни раньше, ни теперь и что хотя и не имеется в нём нужной злости, но есть братское чувство, есть поддержка и готовность разделить со мной судьбу, даже самую непредсказуемую. Я ещё подумал, что жаль, нет на свете нашего кровного отца, пускай даже беглого, он мог бы, если чего, погордиться своими наследниками, если б был с нами знаком и не сдох в подмосковной канаве.
Там ещё другие были, кроме этой уродской семёрки, державшей под собой всю малолетку. Я имею в виду, в отряде у старших. Те смотрели и не ввязывались, каждый в это время про себя прикидывал своё, если только старательно не изображал непробудно спящего. Именно на это я и рассчитывал, что просто будут молча следить глазами и соображать, каким теперь боком всё это для них обернётся: лучше им станет после всего этого, как оно закончится, или каждый из них, вместе или по отдельности, сделается теперь заложником тех и других и дальше станет терпеть уже от двух сторон — или перейдя в покорные сообщники к новой молодой власти, или же оставшись наедине с теми, за кого не хватило решимости пострадать. Короче, всё так и есть, так разрисовано в учебнике земного устройства: суть главных по жизни вещей определяется общим уставом, единым для всех; сама же вещь сутью своей подчиняется кодексу, прописанному для каждого человека в отдельности. И чаще случается так, что кодекс этот не становится частью того устава, и редко кому удаётся решать подходяще для себя, думая в это время обо всех, как не выходит и предпочесть общезначимое личному, на себя же наплевав. Но это если нормально внюхаться в эти дела и по мере душевных сил проявлять к человекам сочувствие.
К этому я был не готов. Потому что, в отличие от моего внешне неотличимого брата, к моменту очередного построения я был уже в законе, хотя и маленьком, действующем лишь в масштабах отдельно взятого учреждения для малолетних преступников, но уже весомо приятном на ощупь. Но ещё раньше, за час до этого, очнувшись ранним утром после ночи, в которой мы с моими корешками низвергли верхних, я уже понимал, что теперь надолго занял открывшуюся в пацанской иерархии вакансию. Я встал на место того, кому сам же ненароком порвал селезёнку и кого этим утром увезли от нас, но после так и не вернули обратно, потому что его неподвижное тело, без признаков, как говорится, и надежд, было обнаружено в отхожем месте намного позже, чем проорали побудку.
Так вот, если по новой освежить разговор о сути вещей и вернуться обратно, к вещам сущностным, то на выходе имеем такое: администрация, так и не добившись ни от одного из воспитанников правды о жестоком ночном погроме, произвела в итоге всех разбирательств вынужденную зачистку, уведя на режимное содержание троих невиновных пацанов из старших. То, что произошло с воспитанником, найденным в коматозке близ очка, пытались выбить из всех наших и не наших: и посулами, и угрозами. Не сработало ни одно, ни второе — страх перед моей кодлой был сильней, никто не захотел пойти на риск и выпустить из себя хоть полслова правды.
После этого события колония для малолеток зажила размеренной, но уже порядком обновлённой жизнью, законы в которой, помимо тех, что совсем уж никак не обойти, устанавливал теперь лично я сам, верхний по зоне, при поддержке моих же тамошних серединных и полном подчинении остальных, прогнутых кто до нижних, кто ещё ниже, вплоть до самых никаких.
Брат Павел, как и раньше, всегда был при мне, но, как я к тому ни стремился, выше серединного подняться он не захотел: при всяком удобном и неудобном случае просто отводил глаза в сторону, делая вид, что занят своими неотложными мыслями. Короче, старался по-любому избежать участия в любых разборках. Недолюбливал, и сильно. Я-то как раз ими упивался, и чем их было больше, чем гнилей и опасней случались темы, тем с большим эффектом мог показать я собственную значимость, мог порешать за справедливость и имел шанс покарать за беспредел без моего ведома. В общем, слова моего ждали и чаще под сомнение не брали. Да и про тот ночной переворот тема ещё не забылась окончательно: помнили и про селезёнку, и про кроватные, если чего, перекладины, и про последний визит к отхожему месту. Как и то в расчёт бралось, самотёком вползая в уши, что если очень надо, то и пацанский возраст серьёзному делу не помеха.
Братан же мой всё больше нажимал по учёбе, не ввязываясь в жизнь сверх уставных правил; личный «кодекс» также оставался без должного с его стороны внимания, хотя и знал Павлуха, что этой своей излишней усидчивостью, туповатым прилежанием и отстранёнкой от управления текущими делами заметно принижает мой устойчивый авторитет. К тому же зачастил в библиотеку, стал как умалишённый книжки читать, до которых прежде голова и руки не доходили. Да и откуда им в нашем бараке взяться было, книжкам этим — наши тамошние книжонки, какие по случайности соседями добывались, разве что гвоздём через корку к стенке прибитыми висели, по правую руку от уборного очка, как дармовая подтирка без лишнего узора. А чуть спустя он на разговорник наткнулся, чтобы с русского на латынь, сразу, и с примерами для мудрости на всю жизнь, когда нужно мысль не просто высказать, а по такой кривой фене донести, чтоб и самому было гордо, и другим не сделалось обидно.
Короче, оформил на себя, типа формуляр, на тумбан к себе устроил, ближе к голове, и стал смотреть в него, шевеля губами. Я ему намекнул, ясное дело, чтоб затыкал гундосить, позора после не оберёшься насчёт такой странной фени. А он мне в ответ говорит, продевши братский намёк мимо ушей:
— Non enim bonum aliud. — И шифрует обратно, оттуда сюда: «Что хорошо для одного, для другого невозможно».
Вот потому и не стал он выше того, чего сам себе же назначил, середина для него — верхний край. Ну, пацаны, видя такое, сначала потихоньку, за спиной, кто со смешливой ухмылкой, кто без ничего, и прозвали его Паштетом: типа хоть и свой, и при братане́ отирается, но всё ж мягкотелый, не орёл, без нужной для дела твёрдости, а страх если и наводит, то лишь из-за похожести мордами. И не боец по духу, а больше просто участник по необходимости.
Сам Павлец и возражать не стал против такой кликухи, принял как должное, как законное, своё. Ну а те после этого и таиться перестали, так всё само собой в обиход и вошло: я — Сохатый, брат — Паштет. А оба мы — сила с волей и сдержанность со справедливостью, делённые хоть и не поровну, но зато на два неотличимых один от другого лика.
Вышли когда — это уже под самые восемнадцать было, хоть иди и голосуй против всех, — первым делом к себе в барак возвратились, в Перхушково — куда ж ещё? Мать наша, как и раньше, жила у себя там на собачьих метрах вечным задротом, так и дальше один за другим года перебирала: мало чего в жизни у неё переменилось, разве что морщин себе избыточно нарастила, пока мы с Паштетом малолетку волокли.
Сели, оттянулись родственным разговором: то-сё, как сама, чего сами думаем теперь, всё такое. А спать, как время подошло, пришлось на полу — диван наш прошлый, раскладной на двоих, окончательно прогнил и рухнул, пока мы там поднимались на дрожжах временного жизненного успеха — мать его после кусками на помойке хоронила, последнюю после нас с братом овеществлённую отцову память. Утро туманное встретило нас первым мужским огорчением, что идти-то, как и спешить, больше некуда.