Филип Рот - Мой муж – коммунист!
Ходили мы и по Третьему околотку Ньюарка, где улицы и дома старых иммигрантских еврейских трущоб теперь заселили негры. Айра заговаривал со всеми, кого видел: с мужчинами, женщинами, мальчишками и девчонками, спрашивал, чем они занимаются, как живут и как они насчет того, чтобы вдруг взять да изменить «эту дерьмовую систему со всей ее проклятой, идиотской жестокостью», систему, которая не дает им никакой надежды на равенство. Он садился на скамью у входа в негритянскую парикмахерскую на убогой Спрус-стрит (там, кстати, и Бельмонт-авеню в двух шагах, как раз за углом стоит доходный дом, где прошло детство моего отца) – усядется и говорит, обращаясь к группе мужчин, столпившихся на тротуаре: «Такой я человек – ну вечно лезу в чужие разговоры…» – и начинает рассуждать с ними о равенстве; в такие моменты он казался мне особенно похожим на долговязого Авраама Линкольна, знаменитого в Ньюарке Линкольна, отлитого из бронзы Гатцоном Борглумом и поставленного у подножия широченной лестницы, ведущей к зданию суда округа Эссекс. Линкольн там сидит на мраморной скамье и ободряюще машет рукой, при этом и тощее бородатое лицо, и вся его исполненная простоты и радушия поза говорят о том, какой он мудрый и серьезный, сколько в нем рассудительности, понимания и доброты. Именно там, у входа в парикмахерскую на Спрус-стрит, когда Айра в ответ на чью-то просьбу поделиться мнением в очередной раз возглашал, что «негр, конечно же, имеет право есть там, где, черт возьми, захочет, если в состоянии оплатить счет!» – я однажды осознал, что прежде никогда не то что не видел, а даже вообразить не мог, чтобы белый так запросто и по-приятельски общался с неграми.
«То, что принимают за строптивость и глупость негров… знаешь, что это на самом деле, Натан? Это защитная оболочка. Но как только они встречают человека, который свободен от расовых предрассудков… ты сам видишь, что тогда происходит, они в этой оболочке просто не нуждаются. Среди них, конечно, тоже психи водятся, так вы скажите мне, где их нет!»
Когда однажды Айра откопал в окрестностях парикмахерской какого-то очень древнего и очень желчного черного старца, которого хлебом не корми, а только дай лишний раз попенять окружающим, вызывая их на яростные споры по поводу скотства, изначально присущего роду человеческому – «Все дурное, что мы порицаем, развелось в миру не из-за какой-то там тирании, а из-за жадности, невежества, грубости и злобы человеческой. Самый злой тиран – это человек как таковой}.», – мы стали приходить туда вновь и вновь, и вокруг нас собирались люди, чтобы послушать, как Айра дискутирует с этим импозантным мятежником духа, которого остальные мужчины уважительно называли «мистер Прескотт» – он был всегда одет в приличный темный костюм, даже при галстуке; все наблюдали, как Айра обращает этого негра в свою веру – этакие дебаты Линкольна с Дугласом, в новой, причудливой форме.
«Вы по-прежнему убеждены, – вкрадчиво спрашивал Айра, – что рабочий класс так и будет питаться крошками со стола империалистов?» – «Именно так, сэр! Какой бы ни был у людей цвет кожи, в массе своей они всегда были и будут безмозглыми, бездеятельными, порочными и тупыми!» – «Что ж, я подумал над этим, мистер Прескотт, и пришел к выводу, что вы заблуждаетесь. Тот простой факт, что рабочему классу этих крошек для пропитания и усмирения недостаточно, показывает несостоятельность вашей теории. Вы, джентльмены, все тут страдаете недооценкой близости краха промышленного производства. Это правда, что в большинстве своем наши рабочие являются пособниками Трумэна с его планом Маршалла, но лишь до тех пор, пока уверены, что им будет обеспечена занятость. Но здесь имеется несостыковка: дело в том, что перекачивание валового национального продукта в военное имущество – как в самой Америке, так и во всех странах с послушными нам марионеточными режимами – приведет к обнищанию американских рабочих».
Даже перед лицом, по-видимому, выстраданной нелюбви мистера Прескотта к человечеству Айра старался привнести в дискуссию хоть какую-то разумность и надежду, посеять если не в мистере Прескотте, то в публике осознание того, что в жизни людей мыслимы перемены, и перемены эти можно вызвать совместными политическими действиями. Для меня это было, выражаясь словами Вордсворта, которыми он описывал дни Французской революции, «пареньем в небесах» – «Застать при жизни сей рассвет – уже блаженство, / Но быть при этом молодым – паренье в небесах!». Это надо же: мы тут стоим вдвоем, окруженные десятью или двенадцатью неграми, и можем ни о чем не беспокоиться, и они тоже могут ничего не опасаться; не мы их угнетатели, и не они наши враги; мы заодно, мы вместе ужасаемся тем отношениям угнетения и вражды, посредством которых организовано и управляется общество.
После первого нашего визита на Спрус-стрит Айра угостил меня творожным пудингом в кафе Уикваик-парка, а пока мы ели, рассказывал о неграх, с которыми вместе работал в Чикаго.
– Фабрика стоит в самом центре чикагского «черного пояса», – говорил он. – Около девяноста пяти процентов работающих – цветные, вот в этом-то как раз собака и зарыта – то есть насчет состава партии. Это, кстати, единственное на моей памяти место, где негры находятся в абсолютно равных условиях с кем бы то ни было. Поэтому белые не чувствуют вины, а неграм нет причины непрестанно злиться. Врубаешься? И в должности там повышают только на основании выслуги лет – по-честному, без мухлежа.
– И как вам с неграми там работалось?
– Насколько я могу судить об этом, к нам, белым, они относятся без всякой подозрительности. Перво-наперво, цветные знают, что всякий белый, кто через профсоюз устраивается на эту фабрику, либо коммунист, либо вполне надежный, честный трудяга. Так что они в своем кругу не замыкаются. Знают, что мы настолько лишены расовых предрассудков, насколько может быть их лишен взрослый человек в наше время и в нашем обществе. Если ты видишь, что читают газету, то примерно два к одному, что это «Дейли уоркер». На втором месте голова к голове идут «Чикаго дефендер» и «Программа скачек». Никакого Херста и никакого Маккормика – этих и близко не видать.
– Но сами-то негры что из себя представляют? Ну, вроде как в человеческом плане.
– Да как тебе сказать… Есть среди них типчики довольно отвратные, если ты об этом. На то имеются понятные причины. Но это лишь малозаметное меньшинство, и достаточно разок проехаться надземкой по негритянским гетто, чтобы любой незашоренный человек догадался, что их там так уродует. Мне лично в неграх больше всего бросалось в глаза их дружелюбие, теплота. А конкретно на нашей фабрике грампластинок – еще и любовь к музыке. На фабрике по всем цехам были развешаны репродукторы с усилителями, и, если кому хочется послушать какую-то определенную мелодию – все это, между прочим, в рабочее время, – ему достаточно ее заказать. Все поют, пританцовывают… а кто-то запросто может вдруг схватить какую-нибудь девчонку и пуститься в пляс. Примерно треть персонала – девчонки-негритянки. Симпатичные. Мы там курили, читали, варили кофе, спорили до хрипоты, а работа шла себе и шла без сучка без задоринки.
– А у вас друзья-негры были?
– Конечно. Конечно, были. Был там такой здоровенный парень по имени Эрл, только вот фамилию запамятовал, который мне с ходу понравился, потому что прямо вылитый Пол Робсон. Вскоре обнаружилось, что он примерно одного со мной поля ягода – такой же непоседа. И на трамвае, и в надземке нам с ним было по дороге, и мы завели обычай ездить вместе, по-приятельски, чтобы было с кем в дороге язык почесать. От самых фабричных ворот идем вместе, болтаем, хохочем – в общем-то, точно так же, как и на рабочем месте. Однако, как в вагон войдем, где поблизости могут оказаться белые, которых он не знает, Эрл сразу – глядь! – будто язык проглотил, и только «ну, пока» скажет, если я почему-либо раньше выйду. Вот оно как. Врубаешься?
Страницы маленьких коричневых тетрадок, которые Айра привез с войны, помимо его наблюдений и изъявлений взглядов были испещрены фамилиями и адресами чуть ли не всех интересовавшихся политикой солдат, которых он встречал в армии. Вернувшись, он принялся разыскивать этих людей, по всей стране рассылал письма, а к тем, кто жил в штатах Нью-Йорк и Нью-Джерси, ездил сам. Однажды мы поехали в Мейплвуд – это рядом, практически пригород Ньюарка, – отправились навещать бывшего сержанта Эрвина Гольдштейна, который в Иране держался таких же радикально левых взглядов, как и Джонни О'Дей. («Очень высокоразвитый марксист», – отзывался о нем Айра.) Однако, оказавшись дома, он, как выяснилось, женился и вошел в семью, владеющую матрасной мастерской в Ньюарке. Мало того, став отцом троих детей, он теперь сделался сторонником того, что прежде терпеть не мог. Это касалось всего – и закона Тафта – Хартли, и межрасовых отношений, и контроля за ценами; с Айрой он даже не спорил. Просто смеялся.