Эдмунд Уайт - История одного мальчика
Когда он не отозвался, я надел хлопчатобумажный халат установленного образца и установленного образца черные комнатные туфли и принялся расхаживать по влажным глинистым дорожкам между рядами палаток. Что это, первый проблеск рассвета или городские огни? Стоит ли дожидаться подъема? Или лучше разбудить офицера прямо сейчас?
Я все ходил, ходил и смотрел, как светится, подобно планктону в августовском море, ночное небо. Золото, поблескивавшее на горизонте, уже поступало по хрупкой стеклянной цепи наверх, на главный пульт управления, чтобы после бесцветной вспышки короткого замыкания рассыпаться мелким алым крокусом. Неужели над головой кружили летучие мыши? Я слышал, что эти летучие мыши живут в башнях училища. Да, это были они: слепые, плотоядные, они приближались, плетя на лету зрячие кружева писка.
Наконец офицер услыхал мой стук и открыл дверь. Насколько я понял, у него была своя отдельная палатка и он еще не ложился, засидевшись за детективным романом и бутылкой виски. Он казался смущенным — по крайней мере узнал он меня не сразу. Установив мою личность и поняв, что я заболел, он принялся уговаривать меня остаться с ним до утра. Завтра первым делом пойдем в лазарет, сказал он. Мы пойдем вместе. Он был намерен обо мне позаботиться. Я вынужден был снова и снова настаивать на том, что мне срочно надо к медсестре („Я правда болен, сэр, это нельзя откладывать“), пока он, наконец, не сжалился надо мной и не отвел меня в лазарет. Даже пока я его умолял, меня не покидала мысль о том, каково было бы жить вместе с ним в этой просторной палатке. Но почему он раньше меня не замечал? Почему не пытался меня погладить? Неужели я был чем-то хуже соседа? Менее красив? Я, по крайней мере, нормальный, подумал я, бросив взгляд на его изможденное, небритое лицо, на профиль с выступом бровей в темноте, поблескивающей от ртути.
На следующее лето я отказывался ехать в лагерь до тех пор, пока мама не солгала мне, сказав, что я в качестве помощника воспитателя буду руководить любительским театром в чудесном местечке среди северных лесов, где нет почти никакой дисциплины, к тому же для меня в любом случае будет сделано исключение. Еще до начала сезона я отправился на север вместе с владельцем лагеря, который рассыпался передо мной мелким бесом („Да, так вот, тебе решать, какие пьесы ты хочешь поставить — ведь ты и есть театральная власть“). После подобных слов казалось, что он захлебывается собственным благородством; губы его вытягивались в трубочку для кислого поцелуя.
Мы ехали всё дальше на север. Я сидел рядом с владельцем лагеря на переднем сиденье и смотрел на высокие сосны, такие синие, что они почти чернели на фоне серого весеннего неба. Такого же цвета, как небо, была дорога. Когда мы одолели пологий подъем и взглянули вниз, сверху дорога показалась нам заброшенной и далекой, околдованной мраком. Но когда мы мчались через долину, дорога приблизилась и озарилась светом, а кроны иссиня-черных деревьев заскользили по блестящему металлическому капоту машины. У меня за спиной, на заднем сиденье, сидел развалясь особый отдыхающий, которого мама, по совету владельца, велела мне сторониться („Будь с ним вежлив, но не оставайся наедине“). Похоже, ей не хотелось объяснять, в чем таится опасность, но я не отставал, и тогда она наконец сказала: „Он сексуально озабочен. Раньше он уже пытался соблазнять маленьких мальчиков“. Потом она принялась уверять меня, что презирать беднягу не следует; в конце концов, он страдает какой-то болезнью мозга, принимает лекарства, не может читать. Если Бог наделил меня здравым рассудком, Он сделал это лишь для того, чтобы я мог служить ближнему.
С этим кратким последним напутствием маме удалось передать мне свое восхищение распущенным мальчишкой. Стало прохладно, и окна машины были закрыты. Мотор работал так ровно, что слышно было тиканье часов на приборной панели. Когда я открыл вентиляционное отверстие, до меня донеслись птичьи трели, но сами птицы куда-то попрятались. В лежавшей внизу долине, лишенной всех признаков людского присутствия, не считая дороги, меж соснами вился легкий туман. Владельца лагеря я почти не знал и потому чувствовал себя рядом с ним неловко. Готовый заговорить с ним на любую тему, я, в то же время, боялся утомить его своей болтовней. Я сидел, полуоцепенев от ожидания, и улыбался в рукав. А у себя за спиной я ощущал помешанного на сексе мальчишку, который уже почти растянулся на заднем сиденье, и его тело ритмично ласкал солнечный свет, пробивавшийся сквозь мелькавшие мимо сосны.
Когда стемнело, мы остановились заправиться и перекусить. Ральф, особый отдыхающий, сказал, что он замерз и, дабы согреться, хочет сесть впереди вместе с нами. В том, как он держал себя со мной в буфете, не чувствовалось ни нежности, ни обольщения. Я понял, что в его сердце любовь с вожделением не соседствует. Он оставался наедине со своей эрекцией, которая виднелась сквозь тонкую ткань его летних брюк. Она всюду была при нем, куда бы он ни пошел, как шрам. В темной машине, кое-где освещенной тусклыми желтовато-красными огоньками приборной панели, нога Ральфа прижалась к моей. Дабы не прислоняться к водителю и не нарваться на замечание, я был вынужден надавить в ответ. Когда в магниевой вспышке мелькнувших мимо фар я увидел лицо Ральфа, он выглядел измученным: томимое жаждой животное с полуоткрытым ртом и умоляющим взглядом, обращенным в собственную душу.
Лагерь, куда мы около полуночи, наконец, добрались, оказался унылым, холодным, безлюдным местом. Владельцу пришлось отпирать замок на толстой, ржавой цепи, которая была протянута от дерева к дереву поперек узкой грунтовой дороги. Когда мы выехали в открытое поле, машине принялась медленно, медленно пробираться сквозь траву, высотой достававшую нам до крыши, мокрую и тяжелую от росы. У подножья холма мерцало сквозь дымку озеро — скорее не озеро, а след ночных заморозков на почве, скорее отсутствие озера, как будто лишь эта мерцающая, зыбкая сырость осталась на земле после того, как с лица ее стерли все человеческое. Мне отвели койку в холодном домике, который пропах заплесневелым брезентом. Ральфа отвели куда-то в другое место. Пытаясь заснуть, я думал о нем. Я жалел его, чего и хотела от меня моя мама. Я жалел его за бессмысленный взгляд животного, за неумелые поиски утешения — за его непосильную ношу. И еще я думал о пьесах, которые скоро поставлю. В одной из них я сыграю умирающего царя. В чемодане у меня лежали старые пластинки на семьдесят восемь оборотов с записью „Бориса Годунова“. Быть может, я умру под тот колокольный звон, в Кремле, окруженном войсками претендента на трон, и лицо его раскраснеется и опухнет от вожделения.
До приезда остальных отдыхающих оставалась неделя. Несколько местных жителей с косами прокладывали себе путь сквозь непомерно разросшуюся траву. Кто-то еще чинил прохудившуюся крышу главного здания. Завозился запас консервов. Открывались и проветривались разноцветные домики, подметались полы. Было брошено в мешок и сожжено осиное гнездо над артезианским колодцем. Были сколочены пирсы и опущены на заново врытые сваи. Из зимнего хранилища вынесли большие боевые каноэ, и их уже приучали к холодной озерной воде. Я трудился от зари до зари, выполняя часть своих обязанностей в качестве помощника воспитателя. У Ральфа работы не было. Он сидел в своем домике и выходил лишь поесть, устало ковыляя за неумолимо выпиравшей из штанов огромной шишкой с влажной верхушкой.
Каждый день я мог свободно уходить куда заблагорассудится. С озера все еще веяло холодом, но ровно в полдень солнце вырывалось из облаков, как ускользнувший от своей свиты на волю монарх. Тропинка, по которой я ходил, опоясывала холмы, окружавшие озеро; в одном месте она шла под уклон и пересекала болото, с виду высохшее до твердой почвы, но сладострастно чавкавшее у меня под ногами. Я мчался через него что было духу, а потом оглядывался на свои следы, наполненные холодной прозрачной водой. Притаившаяся где-то лягушка-бык делает глотательные движения, густые звуки которых постепенно тонут в несмолкаемом визге полной хоровой группы весенних птенцов. Мимо суетливо семенит серый бурундук с крестцом ярко-каштанового цвета и торчащим трубой хвостом. Вверху, на склоне холма, дрожат от легкого бриза березы; на их покрытых наростами темно-бурых побегах распускаются зеленовато-коричневые почки. Усевшийся на высокую ветку дрозд-отшельник, медленно поднимая и опуская хвост, выводит свою прекрасную песню.
Я изучил каждый изгиб тропинки, каждое растение вдоль нее. Однажды, в конце лета, я забрался в лес так далеко, как ни разу еще не отваживался. Я продирался сквозь кусты куманики и густое мелколесье, пока не вышел на прорубленный в чаще трелевочный волок, постепенно уже зараставший. По этой просеке я прошел несколько миль. Я вышел на широкий луг, а потом на поляну поменьше, окруженную низкими деревьями, хотя и достаточной для защиты от любых ветров высоты. Солнце припекало все жарче и жарче, как будто кто-то держал надо мной увеличительное стекло. Я снял футболку и, наклонившись нарвать черники с низких кустов, почувствовал, как пот струится по бокам к животу. Земля была влажной. Жужжала пчела, неподвижно застывшая в воздухе.