Вирджиния Эндрюс - Сквозь тернии
— Барт, выходи! Барт, не надо перед отъездом раздражать родителей!
Хорошо еще, я нашел новое место, которого он не знает, и лежу здесь, притаившись, на животе.
Джори убежал. Вышла мама.
— Барт, — позвала она. — Уже поздно… Пожалуйста, Барт. Прости меня, что я тебя ударила сегодня утром.
Я отер слезы, выступившие от жалости к самому себе. Я ведь утром хотел помочь. Я случайно высыпал в раковину целую пачку порошка, думая, что меня похвалят. Откуда я знал, что одна маленькая пачечка наделает столько пены? Пена и содовые пары наполнили всю кухню.
Вышел папа:
— Барт, приходи и съешь свой обед. Мы все поняли, что ты сделал это не нарочно. Ты хотел помочь Эмме. Тебя простили. Не дуйся и приходи.
Я все сидел, и чем больше я сидел, тем виноватее себя чувствовал за то, что заставляю их страдать. В голосе мамы я слышал слезы, будто она и в самом деле любит меня. Но как она может любить, а я быть достоин ее любви, если я ни разу в жизни не сделал ничего правильно?
А колено все больше болело. Вот-вот поедет по нашей улице, завывая сиреной, «скорая помощь», схватит меня и так же с сиреной повезет в папин госпиталь. Они отнесут меня в операционную, и хирург в маске взревет:
— Отрезать ему эту гниющую ногу!
Они отрежут ее по колено, а оставшаяся часть начнет отравлять меня всего, и вскоре меня похоронят.
А похоронят меня на кладбище в Клермонте, в штате Южная Каролина. Сбоку от меня будет лежать тетя Кэрри, ведь в конце концов ей нужно для компании кого-то такого же маленького, как она. Но я не буду Кори. Я буду сам по себе — черная овца в своей семье, как сказал обо мне Джон Эмос, когда он рассердился на меня за то, что я играл с его кухонными ножами.
Я лежал на спине со скрещенными на груди руками и глядел в небо, как Малькольм Нил Фоксворт, ожидая, когда пройдет зима, и новое лето приведет маму, папу, Джори, Синди и Эмму к моей могиле. Клянусь, что мне они не принесут прекрасные цветы на могилу. И я в могиле скорбно улыбнусь, и они никогда не узнают, что мне испанский мох нравится больше, чем благоухающие розы с их шипами.
Они уйдут. А я буду лежать в холодной сырой земле. Снег покроет землю, и мне в моей вечной обители уже не понадобится изображать Малькольма Фоксворта. Я представил себе Малькольма, старого, высушенного, с седыми волосами и хромающего, как Джон Эмос. Разве что чуть покрасивее, чем Джон Эмос, потому что слишком уж Джон безобразен.
И тогда, когда я умру, все мамины проблемы будут решены: Синди тогда сможет жить с ней, и все будут спокойны, и будет мир.
Ну, вот я и умер.
БОЕВЫЕ РАНЫОбед прошел без Барта. Вот уже и спать пора ложиться, а он так и не показался. Мы все искали его, но я — дольше всех. Ведь я лучше других знал его.
— Джори, — сказала мама, — если мы в течение десяти минут не найдем его, я вызываю полицию.
— Я найду его, — проговорил я, стараясь, чтобы голос звучал, как можно увереннее.
Сам я, однако, совсем не был так уверен. Но мне не нравилось, что Барт так обращается с родителями. Ведь они всегда делают для нас все, что можно. Им и вовсе не интересно в четвертый раз посещать Диснейленд. Это все для Барта. А он такой тупой и бесчувственный, что не понимает. Он просто возмутителен. Вот результат снисхождения, которое всегда ему оказывают папа с мамой. Надо бы наказать его посуровее, и тогда бы он знал, что последует за таким наглым поведением.
Но когда я несколько раз повторил им, что думаю по поводу мягкости наказания Барта, они оба заявили, что достаточно натерпелись от жестоких и суровых родителей. И знают, что ни к чему хорошему суровые меры не приводят. Мне всегда казалось странным, что у обоих были одинаково жестокие родители. Когда я смотрел на них, я не мог не заметить, что у обоих были светлые волосы, голубые глаза, черные брови и длинные, загнутые темные ресницы. Мама их подкрашивала, а папа посмеивался над ней: он говорил, один перевод краски, потому что никакого подкрашивания не надо.
Они говорили, что Барта никак нельзя наказывать физически.
А ведь как любит Барт поговорить о зле и грехе. Это у него недавно; будто он тайком читает Библию. Он даже может прочесть целый пассаж из Библии — что-то из Соломоновых притчей о любви брата к сестре, чьи груди были как…
Я бы даже помыслить ни о чем таком не мог… не захотел. Это причиняло мне еще большее смущение, чем когда Барт твердил о том, как он ненавидит кладбища, могилы, старых леди — и почти все остальное. Наверно, единственно сильное чувство, которое он, бедняга, испытывал, была ненависть.
Я обыскал его «пещеру» в кустах и нашел клочок материи от его рубашки. Но его самого не было. Я подобрал доску, которую Барт планировал прибить на крышу собачьей будки, и увидел на ней ржавый и весь вымазанный в крови гвоздь. А что, если он поранился об этот гвоздь и уполз куда-нибудь умирать? Все последнее время он говорит о смерти или о мертвецах. Ведь он всегда почему-то ползает, а не ходит, нюхает следы… он даже лечит сам себя, как собака. Боже, до чего он помешанный ребенок.
— Барт! — позвал я. — Барт, это Джори. Если ты хочешь непременно остаться на ночь на улице, то пожалуйста, делай, как хочешь — я не скажу родителям. Ты только дай мне знать, что ты живой.
Ни звука в ответ.
Двор наш очень большой, к тому же весь зарос кустами, цветами и деревьями, которые то и дело сажают мама с папой. Я обошел вокруг куста камелии. О, Боже, не Барта ли это голая нога?
Ноги вытянуты — ну, конечно, это он! Я внимательно всматривался, потому что он никогда не прятался обычно под камелией. Было совсем темно, к тому же спускался туман.
Я осторожно освободил его тело из колючих кустов, недоумевая, отчего он не издаст ни крика. Я в ужасе смотрел в его темные, бессмысленно глядящие глаза, в его красное, воспаленное лицо…
— Не трогай меня… — простонал он. — Я почти умер… вот теперь…
Я схватил его на руки и побежал… Он кричал, жаловался на боль в ноге…
— Джори, я не хочу умирать… я правда не хочу умирать…
К тому времени, как подбежал папа и подхватил его, Барт уже был без сознания. Папа положил его в машину.
— Не могу поверить, боюсь, что у него газовая гангрена, — проговорил папа. — Надо молиться, чтобы это было не так… нога у него распухла раза в три.
Я знал, что от гангрены можно умереть.
В госпитале Барта положили в постель. К нему пришли врачи, осматривали, совещались. Они пытались выставить папу из палаты, потому что в профессиональной этике врачей — не лечить больных из своей собственной семьи. Наверное, оттого, чтобы не было слишком много эмоций, мешающих профессионализму.
— Нет! — закричал папа. — Я останусь. Он — мой сын, и я должен знать, что с ним.
Мама только плакала и держалась за безвольную руку Барта. Я чувствовал себя неважно и корил себя за то, что не сделал все, что мог, чтобы вовремя найти его.
— Эппл, Эппл… — бормотал все время Барт. — Хочу видеть Эппла.
Он был в ужасном состоянии. Он так потел, что его худое, маленькое тело промочило простыни. Мама начала рыдать.
— Выведи маму, — приказал мне папа. — Не надо, чтобы она видела это.
Пока мама плакала в комнате ожидания, я прокрался обратно и увидел, как папа впрыскивает инъекцию пенициллина в руку Барта.
— Нет ли у него аллергии к пенициллину? — спросил другой врач.
— Не знаю, — ответил папа. — У него никогда не было инфекций. Другого выхода нет, надо попытаться. Приготовьте все, чтобы снять реакцию в случае ее появления.
Он обернулся и увидел меня, притаившегося в углу.
— Сын, пойди к маме. Ты тут ничем помочь не можешь.
Я не мог двинуться с места. Что-то удерживало меня в операционной. Может быть, чувство вины? Я должен был находиться здесь, с Бартом. Некоторое время спустя папа подал сигнал няне, и та пошла за другими врачами. Значит, Барту стало хуже. Я не мог поверить собственным глазам: по всему телу Барта показались огромные набухшие рубцы… они были красные и, видимо, чесались, потому что рука Барта ожила и бродила от одного рубца к другому… Тогда папа приказал привезти каталку, и они увезли Барта…
— Папа! — закричал я. — Куда его? Ему отнимут ногу?
— Нет, сын, — тихо ответил папа. — У твоего брата сильная аллергическая реакция. Надо сделать трахеотомию, пока ему не заблокировало дыхание.
— Крис, — позвал другой врач, — все в порядке. Том прочистил трахею. Трахеотомия не понадобится.
Прошел день, но Барту не стало лучше. Было похоже, что он расчешет себя до мяса и умрет от другой инфекции. С ужасом я смотрел, оставшись вечером в госпитале, как распухшие пальцы Барта тщетно пытаются избавить тело от жуткой муки непрерывными конвульсивными движениями. Теперь все его тело было пунцовым. Уже глядя в папино лицо, можно было сказать, что положение сверхсерьезно. Руки Барта связали, чтобы он не мог чесаться. Тогда его глаза стали вылезать из орбит, и казалось, что это два огромные красные яйца. Губы Барта распухли так, что стали на три дюйма шире обычного.