Сергей Антонов - Разорванный рубль
Стол, как и две недели назад, был уставлен разными сластями: и наливочка и редька в сметане. Только груздей не было — дед как накинулся в тот раз, так все и поел.
— Он у нас сроду был дошлый, увертливый, — хвастала Настасья Ивановна про сыночка. — Не знаю, в кого удался… Я-то сама не деревенская, я городская, по родителю — орловская мещанка. Батюшка жильцов пускал. Свой дом у нас был, каменный, с мезонином. Хотели было другой дом прикупить, а тут революция. Мой-то ирод налетел, как коршун, и увез сюда в глухомань, в Мартыниху пропащую эту… Я его тогда и на лицо не разглядела какой. Вижу, красный бант на груди. Красиво. Забралась к нему на седло и поехала, дура. Мне тогда пятнадцать лет сровнялось, ничего не понимала. Привез он меня сюда — с той поры возле горшков и маюсь. А он все скакал гдей-то со своим бантом — наводил порядки… Дите у нас долго не удавалось — десять лет ждали. Бабы говорили, у моего ирода на это дело слабина от кавалерийской должности. И вот народился, наконец, Игорек, счастье мое ненаглядное, солнышко мое. Слабенький чегой-то родился, сосать силенки не было, через носик кормили. Моего злодея тогда дома не было. Воротился да как зашумит: «Ты что, туда-сюда! Не жена ты мне — контра! Почему моему сыну княжеское имя дала! Перекрестить его сей момент на Марата!» В те годы он сильно красный был. Идейный. Это теперь с него вся краска слиняла… Так, почитай, с самого рождения, тянули мы с ним нашего Игорька в разные стороны…
Пока Настасья Ивановна говорила, я украдкой поглядывала на Пастухова, старалась понять, что у него на уме. Он насупился, уставился в угол глазами, и было непонятно — слушал или нет.
— Подошло время обряжать Игорька в школу, — вспоминала Настасья Ивановна, — а у нас нет ничего… В тот год мой дурачок все добро в колхоз стащил, и коня, и сбрую, и колеса. Нам бы на пятьдесят лет хватило, а он стащил. Теперь у нас ничего нет, и в колхозе на двадцать одров четыре хода… Бывало, Игорек из школы придет — сразу бежит казанки перебирать. Казанков этих у него было цельный чулан натаскан: и простые бабки, и крашеные, и свинцом залитые, и с пломбами, и с заклепками, и с гвоздями. Отец, бывало, шумит: «Брось мослы! Читай задачку!» А он улыбается, бедный, да говорит: «Чего их учить, уроки-то… Положи лучше мне, маманя, побольше пирожка, я сегодня с Ванюшей поделюсь, больно он любит пирожок с луком». Ванюшка этот был младший братишка учительницы-сиротки. Игорек с ним на одной парте сидел. Подкармливал его потихоньку. Вишь, какой жалобный… — Она шмыгнула носом.
Свезла я его в Москву, в техникум. Каждый месяц деньги слала. Из-за этих денег с иродом моим цельные бои терпела. А все ж таки мой был верх — последнее продам, а деньги пошлю. И пришла мне награда. После войны объявился Игорек, всем на удивление, живой и здоровый, привез цельный ящик: и гречку и макароны. Тимошка с голодухи бросился служить смазчиком на железной дороге. Ему давали хлеб, да хлеб-то был — одно название, сырой, хоть коников лепи. А тут — такое добро! «Чем, — говорю, — одарить хоть тебя, сынок, не знаю». — «Ничего, — говорит, — мне с вас не надо. У вас у самих ничего нет. Вот хоть иконку возьму, если дадите, так уж и быть, об вас на память». И снял иконку, как сейчас помню, самую старенькую, самую плохонькую… — Настасья Ивановна утерла глаза и высморкалась. — Жил он тогда в Москве, чегой-то такое выдумал, и посулили ему заслуженное звание. Жить стал сытно, богато. Въехал в частную квартиру к какой-то гражданке, расписался и стал с ней жить. А когда стали документы поднимать для ученого звания, открылось, что у его жены брат с какой-то червоточиной, вредитель какой-то, мазурик. А она утаила… Игорек, конечно, подал жалобу куда надо и остался один-одинешенек. Была у него единственная отрада — приехать в отпуск, в родные края, к отцу, к матери. «Кроме вас, — говорит, — маманя, нет у меня ничего…»
Я боялась, что рассказ старухи еще пуще растравит Пастухова. Он сидел бледный и упорно смотрел в угол. Я глянула туда и ахнула. В подлавочье среди барахла лежал старый колун.
Я старалась сбить старуху на другие темы, но она только отмахивалась и цеплялась за сладкие воспоминания, которые оправдывали ее пустую жизнь. А когда Настасья Ивановна стала хвастать, что портрет Игоря Тимофеевича вывесят среди других почетных жителей Мартынихи, я поняла, что добром это кончиться не может, и побегла за председателем.
Дома его, конечно, не было. Я побегла к Белоусу и не ошиблась. Художник зарисовывал эскиз нашего уважаемого маяка — Зиновия Павловича. Товарища Белоуса рисовали по пояс, поэтому он сидел в новом пиджаке с орденами и в старых штанах. Иван Степанович давал указания, куда класть тени.
Я отозвала председателя на кухню и выложила ему, как Игорь Тимофеевич загубил Груньку, как дознался об этом Пастухов и что Пастухов сейчас сидит у Настасьи Ивановны и глядит на колун.
Председатель до того расстроился, что позабыл меня ругать за воспитательную работу,
— Все, — сказал он, — загубили юбилей! Чего глаза вылупила? В районных организациях какая была дана установка? Чтобы мы подошли к юбилею без пятнышка! Ясно? А тут не пятнышко, а целая клякса! Наладили счастливую жизнь — девчонки под поезд кидаются!
Он сорвал с места Зиновия Павловича, и товарищу Белоусу пришлось бежать с нами к Алтуховым в своем парадном пиджаке.
Всю дорогу Зиновий Павлович не мог уяснить дела, а когда, наконец, уяснил, цокнул языком и промолвил:
— Думается, Офицерова приняла неправильное решение.
В окнах Алтуховых мирно горел свет. Было тихо. Настасья Ивановна приоделась в шелка, но сыночек ее, слава богу, еще не прибыл.
Увидев начальство, Пастухов свирепо поглядел на меня. Председатель вызвал его из избы. Он вышел беспрекословно.
Они стали беседовать, и чем дальше беседовали, тем жальче мне делалось Раскладушку.
Не пойму, что со мной в тот вечер стряслось. Ровно из воды вынырнула: стала слышать, что не слыхала, стала видеть, что не видала. И председатель вдруг обернулся актером с погоревшего театра: говорит одно, а думает другое — ровно под каждым его словцом — скользкая подкладка. Под конец еле сдерживалась, чтобы не нагрубить ему. А ведь еще вчера завидовала Ивану Степановичу, и все мне в нем нравилось — и работа с народом, и повадка, и быстрая походочка, и даже роспись с голубком…
Беседа между ними произошла такая.
— Давай, Пастухов, поговорим, как мужчина с мужчиной, — начал председатель весело. — Играть в кошки и мышки не стоит. Мне все известно.
— Я вижу, — сказал Пастухов.
— А ты молодец! — сказал председатель. — Темное дело расковырял. Честь и слава! Хвастал небось кому-нибудь?
— Нет, никому.
— Молодец.
— Дяде Лене намекнул только.
— Напрасно намекнул. Надо было вперед мне доложить. Молодец! Мы-то думали — заслуженный деятель, а он гад ползучий. Сволочь такая… Знал бы — лошадь не давал. Пойдем пройдемся — примем решение.
Взбодренный Пастухов стал повторять уже известные подробности. А председатель, тихонечко ступая, незаметно оттягивал его от избы Алтуховых и от того конца, откуда должен был подъехать Игорь Тимофеевич.
Мы свернули в темный безлюдный заулок.
— Груня очень любила его… Очень… — сбиваясь, горячим шепотом объяснял Пастухов, — В феврале к нему поехала, специально.
— Гляди ты, — восхищался председатель. — На аршин под землей видит! Я думаю, Зиновий Павлович, он бы дознался, кто «газик» разул. Как считаешь?
— Думаю, дознался бы. — Зиновию Павловичу было холодно. — У нас там, возле птицефермы, мешки свалены с калийной солью. Как бы не промокли.
— Обожди! — прервал его председатель. — Надо решить, в каком направлении действовать!
— Первым долгом — заставить его признаться, — заговорил Пастухов размеренно и складно. Видно, у него все было обдумано. — Надо застать его врасплох и выложить ему всю историю, всю подноготную выставить на свет, чтобы он понял — нам все известно. Лучше сделать это при родителях, при родителях ему будет стыднее. Но это еще не наказание! Вот потом, когда он признается, когда ему будет некуда деваться, — собрать колхоз, и старых и малых, и заставить его доложить о своем поведении всему народу. Вот это уж будет настоящее наказание! Такой позор он запомнит навеки! Если же у него не хватит мужества признать свою вину, если он станет увиливать и отпираться, я возьму его за руку и потащу в суд. Я разоблачу его перед судом!
— Не кричи, не кричи! — прервал председатель. — Чем тише, тем лучше… Я хочу довести до твоего сведения, что по этому делу составлен формальный акт. Несмотря на вьюгу и холодную погоду, все было исполнено формально. Товарищ Бацура лично выезжал на место, расследовал обстоятельства. В результате обследования и опроса установлен несчастный случай по вине пострадавшей. Привлечешь ты Игоря Тимофеевича — он выложит акт на стол. А ты что выложишь? На месте происшествия был? Нет. Труп видел? Нет. Что же ты выложишь? Какой документ?