Андрей Десницкий - Здесь издалека (сборник)
— А нет его, бога-то.
И нечего было Кате на это ответить. Сама себя уже ругала: не миссионерствуй, когда не просят! Впрочем, когда и миссионерствовать тогда? Ну, уж во всяком случае, не тебе, клуше, только опозоришься, и что себя опозоришь, неважно, важно, что имя Его от таких хулится. Но уперлась рогом, и выдохнула:
— А церковь — есть?
— Церква есь, — согласилась бабка.
— Так ведь эта церква и помогает вам! Обеды вон, откуда, думаете, таскаю? Я ж у вас копейки… — и тут же сама осеклась, стыдно было таким попрекать.
— Денег, чоль, надо? Так я дам, — ответила бабка, не сдвигаясь с места, — есть вон, похоронные. Под наволочками в шкафу. Ты уж тогда возьми, если чо. А надо будет — и так бери, чо мне похоронные. Чай, на улице не бросят, всяко закопают. И Митьке-то телеграмму отбей, чтобы приехал…
Бабку понесло на любимую тему: как помирать будет. С нее уж скоро не скоро своротит. И чувствовалась в этом какая-то фальш: ждет, что начнут ее отговаривать помирать, обещать долгой жизни. А что тут обещать, когда — да, единый всем конец, и лично Железной Глафире до него и в самом деле рукой подать. Тут жизнь надо итожить, думать, с чем предстанешь. И кого благодарить, соответственно. Но Катя только молча собрала свои судки, поправила съехавшую скатерку на столе, пошла к выходу.
— До свидания, Глафира Петровна!
— Баба Глаша я тебе, Катерина, — отозвалась та, не сдвигаясь с места, а потом поправила пучок седых, давно не мытых волос, и добавила: — а насчет церквы, так ить тоже он. Он ведь разрешил, в войну как раз. Чтобы вам послабление. Ну, вот и вы, соответственно. Пользу тоже приносите.
Катя аж задохнулась, но ничего не сказала, ушла.
Уже вечером жаловалась Светке по телефону, пока отец не сказал, что ждет срочного звонка:
— Ты понимаешь, она же нарочно!
— Ну и ладно. Тебе-то что? Благодарит и благодарит. Ты разве за спасибо это делаешь?
— Нет, конечно, но все равно, нельзя же так…
— Ну, а что ты думаешь, у них мозги давно набекрень от этого коммунизма, еще посмотрим, какие мы в старости будем…
— Как ты не понимаешь! Мы, конечно, можем в чем-то и ошибаться, и вообще, но Сталин, это же… ну как Гитлера благодарить, в конце концов…
— Да плюнь ты на нее!
— Я не могу, у нее же больше никого нет. Сын где-то далеко, так он даже не пишет.
— Ну не в этом я смысле. А пусть говорит себе, что хочет.
— И ты представляешь, она даже слова как выговаривает, словно в деревне у себя: «церква», «чо». В Москве уж лет тридцать как живет, а все по-деревенски. Она вообще как из музея — вот законсервировалась, как была, и ничего не видит, не слышит, не понимает. Специально. Я броню вот эту пробить хочу, ладно, пусть она ни в Бога, ни в черта (тут Катя осеклась и перекрестилась), но… но пусть хоть как-то из скорлупы этой своей выйдет. Я же, понимаешь, я ловлю себя на том, что я ее ненавижу. Вот еду ей ношу, продукты, убираю этот срач, там на стенах прямо налет какой-то жирный по масляной краске — а сама ее ненавижу.
— За то, что пользуется?
— Да это ладно, это ничего. Надо же старикам помогать в самом деле, а у меня силы есть. Нет, за то, что… ни благодарности, ну это тоже ладно, ни даже понимания какого-то. Мол, ей все должны, а она только идолу своему усатому будет молиться.
— Катька, так ты ее ненавидишь за то, что она такая, какая есть. А с этим ничего не поделаешь. Не хочешь — откажись, возьми себе другую старушку, богомольную. И вообще ты с церковью этой совсем как-то пропадать стала, мы вон с девчонками третьего собираемся на Манеж, там в одном месте распродажа начнется, я такую курточку пасу, может…
Тут как раз гаркнул в очередной раз отец, и пришлось вешать трубку. Так и сидела в своей комнате, глядя на семейный портрет бабушки с дедом — молодые и такие радостные! Магадан, 1956 год. Сразу после свадьбы. Костюм, как рассказала мама, дед взял у какого-то начальника по месту новой работы, а вот что за платье на бабушке, так и осталось неизвестным. Дед умер еще до ее рождения, здоровье в лагере было всё истрачено, а вот бабушку она еще застала. Та долго гуляла с ней, маленькой, в парке зимой, и все говаривала, что московские двадцать градусов нельзя называть «двадцатью градусами мороза», это на самом деле «градусы оттепели». И еще шутила, что тогда, в 56-м, было у них как раз градусов двадцать этой самой оттепели, а теперь, в 89-м, их уже за двести зашкалило. Кате было всего семь лет, но она это запомнила хорошо, всё спрашивала, как это — двести градусов оттепели. Но взрослые только смеялись, смотрели трансляцию съезда, и говорили, говорили, говорили про всё на свете, и про Сталина тоже.
Родители отца и вовсе «уехали из этой страны», и долго тогда пилили самого отца, что надо все бросать и спасать детей, пока не поздно, но отец не согласился. Зато прошлым летом то и дело звонили в эту их Кирьят-Шмону: к ним попала ракета или не к ним, и если к ним, то не их ли убила. А в бомбоубежище связь плохая, так что оставалось только молиться и надеяться, или беспрестанно дергаться, как отец. Вот и хорошо, что не уехали. Нет, конечно, здорово у них там, на Святой Земле, Катя ездила два раза, и все святыни обошла в Иерусалиме и Галилее, и как ни кудахтали бабка с дедом про «нашу еврейскую девочку», ни разу ни кольнуло там остаться. Чужая страна, чужой народ.
Так что выходило — кроме Глафиры, не было у нее другой бабки. А что, интересно, делала в те годы сама Глафира? Куда она, после партизанской своей юности в смоленских лесах? Партизаны ведь по ведомству НКВД числились. И страшно было спросить напрямую: где вы работали. Не в лагерях ли, надзирательницей какой-нибудь? Да впрочем, если и нет, если не она сажала, допрашивала (этого она бы и по возрасту не успела), то всё одно — она благодарила товарища Сталина, и это от ее имени, под ее благодарности сажали, пытали, расстреливали. Ладно, тогда она сама не понимала, но теперь-то? Теперь же можно сбросить шоры с глаз? Задуматься?
А как бы поступила покойная бабушка, думала Катя. Как вообще они пережили те годы? Наверное, как магаданские морозы: бабушка рассказывала, как платками укутывали нос, как газеты засовывали в безразмерные валенки. Приспособились и к этому климату, и к сталинщине. Выжили. И только бы, наверное, подивились чудачке, которая хвалит магаданский климат или Сталина благодарит.
Оно так и тянулось, три раза в неделю: взять в церкви судки с обедом, обойти троих подопечных по соседству. Один был задумчивый бородатый парень без обеих ног, вся маленькая квартира была завешана карандашными эскизами; другая — тихая интеллигентная старушка в квартире, заставленной мебелью времен ее юности, с книгами и фотографиями давно ушедшей семьи. Они готовы были поить ее чаем, благодарить, они, извиняясь, просили купить какую-то мелочь и всё норовили всунуть бумажку «без сдачи»: ничего-ничего, у меня пенсия, у меня картину недавно купили. Парень подарил ей ее портрет, и отказался брать деньги, старушка предлагала книги из своей библиотеки, только Катя едва успевала читать по специальности, ну, и духовную литературу немного. В общем, не до всемирных пожелтевших шедевров.
И только Железная Глафира принимала ее помощь как должное, на пороге давала задание: «в той раз стирального порошку купи, да яблок полкило». А потом придирчиво осматривала каждое яблочко, и что только надеялась разглядеть: «червивые, небось?» — и не верила, что теперь червивых не бывает, брызгают их какой-то химией. А уж о деньгах и говорить нечего! Катя называла ей треть, четверть цены, и Глафира, давно не выходившая в магазины, только охала: «Ты где ж такую напасть нашла-то, Катерина? В спермактере этом, что ли? Так моёй пенсии на его не напасёсся, ты б на рынок съездила, чо ль, или в молочном на углу!»
И бесполезно было говорить, что молочный давно превратился в меховой салон, а до ближайшего рынка отсюда час езды в одну сторону. И что в супермаркетах цены теперь едва ли выше, чем в бывших этих молочных-булочных, давно превратившихся в продуктовые бутики, словно на Елисейских полях. И что вообще проживание пенсионеров в пределах Садового кольца теперешней экономической ситуацией не предусмотрено.
Терпела, глотала, отдавала собственные деньги (а много ли их у аспирантки?), да не то было обидно даже, а вот это подозрение, что шикует она на старухины деньги, не бережет их. Так и во всем.
Сначала она пыталась как-то поговорить с Глафирой, спрашивала ее о молодости, о войне — та отвечала вяло, односложно, по заученному. Один раз только, когда на масленицу напекла их приходская группа милосердия всем по паре блинчиков, разговорилась Глафира, какие блины мамка в детстве пекла, да как они в девках на вечорки ходили, да какая речка у них хорошая была и леса грибные. Тут только пробило ее на живое, человеческое, и Катя было уж порадовалась, стала расспрашивать, но Глафира от разговора с непривычки быстро устала, свернула на продукты, да на свое, родное: «Сметана была — ложка стояла. Не продают больше, без Сталина-от…» И Катя осеклась. Не хотела больше даже заикаться об этом.