Михаил Берг - Рос и я
— Прощайте, княжна, — сказал он.
Она опомнилась, вспыхнула и тяжело вздохнула.
— Ах, виновата, — сказала она, как бы проснувшись. — Вы уже едете, граф; ну, прощайте! А подушку графине?
— Постойте, я сейчас принесу ее, — сказала m-le Bourienne и вышла из комнаты.
Оба молчали, изредка взглядывая друг на друга.
— Да, княжна, — сказал наконец Александр, грустно улыбаясь, — недавно, кажется, а сколько воды утекло с тех пор, как мы с вами в первый раз виделись в Лещиновке. Мы все тогда были несчастны, — а я бы дорого дал, чтобы воротить то время… да не воротишь.
Княжна пристально глядела ему в глаза своим лучистым взглядом, пока он говорил. Она старалась понять тайный смысл его слов, но не могла.
— Да, да, — сказала она, — но вам нечего жалеть прошедшего, граф. Как я понимаю вашу жизнь теперь, вы всегда с наслаждением будете вспоминать ее, потому что самоотвержение, которым вы живете сейчас…
— Я не понимаю ваших похвал, — перебил он ее поспешно, — напротив, я беспрестанно себя упрекаю; но это совсем неинтересный и невеселый разговор.
И опять его взгляд принял прежнее сухое и холодное выражение. Но княжна уже разглядела в нем того человека, которого она знала и так любила, и говорила теперь только с этим человеком.
— Я думала, вы позволите мне сказать вам это, — проговорила она, торопясь и волнуясь. — Мы так сблизились с вами… и с вашим семейством, и я думала, что вы не почтете неуместным мое участие; но я ошиблась, — сказала она. Голос ее вдруг вздрогнул. — Я не знаю почему, — продолжала она, — вы прежде были другой и…
— Есть тысячи причин почему. — Он сделал особое ударение на слове «почему». — Благодарю вас, княжна, — пробормотал он тихо. — Иногда тяжело.
«Так вот отчего! Вот отчего! — вдруг возликовала она про себя, внезапно прозрев. — Нет, не один открытый взгляд, не одну красивую внешность полюбила я в нем; я угадала благородную, твердую, самоотверженную душу! Но он теперь беден, а я богата! Да, только это, да, если б только этого не было…» И вспоминая прежнюю его нежность и теперь глядя на его доброе и грустное лицо, она вдруг поняла причину его холодности.
— Почему же, граф, почему? — вдруг почти закричала она, невольно подвигаясь к нему. — Почему, скажите мне? Вы должны сказать. — Он молчал. — Я не знаю, граф, вашего почему, — продолжала она тем временем, задыхаясь, — но мне тяжело, мне… Я признаюсь вам в этом. Вы за что-то хотите лишить меня прежней дружбы. И мне это больно. — Слезы стояли у нее в глазах и слышались в голосе. — У меня так мало было счастья в жизни, что мне тяжела всякая потеря… Извините меня, прощайте. — Она вдруг заплакала и побежала к дверям.
— Рос! Ради Бога! Подождите! — вскричал он, стараясь ее остановить. — Вы неприкасаемы для меня и знаете почему, здесь ничего не поделать!
…Метель не утихла, ветер дул только сильнее, когда он спустя полчаса садился, несмотря на уговоры ямщика подождать конца бури, в кибитку. Пошел мелкий снег — и вдруг повалил хлопьями; ветер завыл с такой свирепой выразительностью, что казался одушевленным. «Пошел!» — закричал он ямщику, тот недовольно покачал головой: «Эх, барин», — и, натянув на голову треух, что есть силы хлестнул лошадей. Те понесли сквозь буран, который был весьма под стать его настроению, точно театральные декорации для сильных чувств. Мысли разбегались, сосредоточиться на чем-нибудь одном никак не удавалось. То он вспоминал о том, что так и не написал того регрессивного романа, о котором некогда много думал и в котором время должно было течь в обратную сторону, начинаясь со смерти героя и кончаясь его рождением. То у него возникало желание написать поэму на какой-нибудь известный сюжет, чьи повороты и развитие можно было бы сравнить, скажем, с мотивом, случайно услышанным на улице человеком без слуха, который, однако, знает, что этот мотив есть часть большой и сложной симфонии или оратории, ему совершенно неизвестной. Увлеченный и захваченный этим мотивом, человек создает на его основе, вернее, на основе своей фальшивой интерпретации этого мотива свою симфонию или ораторию, в которой хочет предугадать то первоначальное произведение, которого он так никогда и не услышит. Перевранный сюжет и вариации вокруг него должны были служить громоотводом, двойником настоящего сюжета; и в этой идее для него имелся солоноватый автобиографический привкус. А потом неожиданно вспомнил, как, вызванный однажды в гимназию, должен был держать ответ перед инспектором и еще одним задумчивым молодым человеком, сидевшим у окна с хрустящей газетой и вдруг тихим голосом спросившим, как это его пасынку могло прийти в голову сравнить портрет первого человека в государстве с петухом.
— Не кажется ли вам, батенька, что это слишком уж смахивает на злоумышление? — спросил его инспектор.
— Отнюдь, отнюдь, сударь, — быстро нашелся Инторенцо, прекрасно знавший, чем грозит такой поворот. — Улица — настоящий разносчик слухов!
— Но петух, как вашему сыну… — («Пасынку, пасынку, ваше превосходительство», — возразил Инторенцо), — хорошо, пасынку, как вашему пасынку могло прийти в голову такое, такое… Петух, просто не поворачивается язык.
Дверь за спиной Инторенцо со скрипом отворилась; раздался шепот, шаги, шуршание бумаг, он услышал несколько раз повторенное свое имя; и вдруг его пронзил громкий, сухой, как кашель, голос:
— Я знаю этого человека, — мерным, холодным тоном, очевидно рассчитанным на то, чтобы испугать его, сказал генерал, в котором Инторенцо с ужасом узнал Мюрата. Холод, ящеркой пробежавший прежде по спине Инторенцо, тисками охватил его голову.
— Mon général, vous ne pouvez pas me connaître, je ne vous ai jamais vu…[4]
— C’est un espion russe,[5] — перебил его Мюрат, обращаясь к молодому человеку в очках, сидевшему у окна с газетой.
С неожиданным раскатом в голосе Александр быстро заговорил:
— Non, Monseigneur, — сказал он, неожиданно вспомнив, что Мюрат был герцог. — Non, Monseigneur, vous n’avez pas pu me connaître. Et je n’ai pas quitté Moscow.[6]
— Votre nom?[7] — повторил Мюрат.
— Intorentso.[8]
— Qu’est ce qui me prouvera que vous ne mentez pas?[9]
— Monseigneur![10] — вскричал Инторенцо не обиженным, но умоляющим голосом.
Мюрат поднял глаза и пристально посмотрел на Инторенцо. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и, возможно, этот взгляд спас Инторенцо. Здесь, помимо всех условий войны и суда, между этими двумя людьми установились человеческие отношения. Оба они в эту минуту, возможно, смутно перечувствовали тысячу разных вещей и поняли что-то важное друг о друге, еще о многом, в том числе — о миссии Инторенцо. Формальности заняли некоторое время, но через два часа его отпустили.
Однако именно то, что Инторенцо, несмотря на компрометирующие обстоятельства, был отпущен оккупационными войсками, сослужило ему плохую службу и вызвало естественные подозрения у чиновников известного департамента, когда город в третий, но не последний раз перешел из рук в руки. Очевидно, был издан тайный приказ об аресте и репатриации всех подозрительных лиц, а на Инторенцо еще лежало несмываемое пятно принадлежности к Конгрессу. Примерно одновременно, хотя и в разных местах, были произведены превентивные аресты. Инторенцо, по мнению Афиногенова, первоначально должен был быть эвакуирован вместе со своей семьей, но из-за толкучки на перроне пробиться к двери вагона никак не удалось, и Инторенцо решил попробовать сделать это через несколько дней. Однако после уже никакой эвакуации не было, а то, что он остался, только добавило масла в огонь подозрений. Город тонул в клубах дыма; армия все сжигала на своем пути; за несколько дней до сдачи города, по словам вдовы, за Инторенцо пришли несколько военных и, не застав дома, приказали обязательно быть утром. Утром он и был уведен. Графтио приводит две версии смерти или исчезновения Инторенцо, опирающиеся на двух свидетелей, один из которых вскоре после войны застрелился, а другой на все расспросы отвечал уклончиво и только через год, встретившись с вдовой Инторенцо в булочной, где он укрывался от дождя и отряхивал зеленую фетровую шляпу, с полей которой все равно капало, сказал, пряча глаза, что Инторенцо умер на этапе от дизентерии. Его рассказ, чрезвычайно путаный и невнятный, содержал несколько противоречивых сведений. Вопреки словам мадам Инторенцо, присутствовавшей при том, как мужа увозили, он уверял, что их этап сначала долго гнали до какого-то маленького городка и только там посадили в вагоны. Во время перехода их изредка останавливали, приказывали сесть на землю и, скороговоркой прочитав приговор, вынесенный кому-то в пути, наскоро приводили его в исполнение. Дальше их везли через Воронеж до Казани, где многие (в том числе и рассказчик) были отпущены. Но Инторенцо до Казани не доехал, в пути заболев дизентерией и невероятно ослабев от голода, усугубленного тем, что весь свой хлеб он выменял на табак. Тут начинались противоречия. По одной версии, Инторенцо, полуживого или уже мертвого, выбросили из вагона на полном ходу поезда; по другой, после того как часть арестованных отпустили, его повезли почему-то дальше, и о его кончине рассказчик узнал только в пересыльной тюрьме. А по совсем глухим слухам, идущим непонятно от кого, — ослабевший и постепенно сходящий с ума Инторенцо был пристрелен конвоем, то ли за то, что без разрешения побежал с чайником за кипятком, то ли вызвав раздражение безостановочным чтением Петрарки на итальянском, ибо в последние дни в нем, очевидно, заговорили гены, и он, теряя память, стал говорить на языке своих предков. Демонстрируя ужасающую осведомленность, Дик Крэнстон уверял, что как раз в это время в осажденном Петербурге погиб и другой конгрессмен, Ялдычев-младший, по слухам, умерший в камере от истощения, если только еще раньше не был аркебузирован приспешниками Мюрата; хотя сам Крэнстон уверяет, что Ялдычев был попросту «съеден своими сокамерниками». Именно последнее предположение кажется нам наиболее достоверным, при условии, конечно, уверенности в конгрессменском сане потерпевшего, ибо конгрессменский статус (хотя и не в явной форме) предполагал передачу своей миссии преемнику, в частности, в простейшей форме каннибализма. Если вообразить, что среди сокамерников Ялдычев обнаружил своего возможного преемника, то способ мистического исчезновения и трансформации, подтвержденный собственной плотью, должен был наполнить его радостью.