Кларисе Лиспектор - Осажденный город
Он не отказывал, о, никогда не отказывал: исполнял все ее желания. «У меня есть все, о чем можно только мечтать» — принималась она сразу же за письмо к матери, торопясь отметить еще один выигрыш в своей игре в кости. В конце концов она вообразила, что у него обязательно есть любовница, потому что он мужествен и таинствен! И начала рыться у него в карманах.
Пока однажды, открыв один ящик, не нашла запечатанный конверт. Открыла осторожно, подержав над паром, и обнаружила внутри рентгеновский снимок двух зубов.
Надо же! Однако все это было очень весело, дни шли за днями, месяцы текли за месяцами, часы терялись попусту, а в глубине всего — признанные права, газеты с ежедневными новостями, обеспеченное будущее.
И сколько раз все случалось по ее вине — то они куда-то опаздывали, то пропускали трамвай, то она одна искала и — ах! — не находила… нужную улицу: «Я заблудилась, Матеус, дорогой, я ведь не знаю города», — и приходила слишком поздно, и колебаний было столько же, как смен освещения, и ни к чему было пытаться связать концы с концами, достаточно было уснуть, ведь назавтра она проснется, иногда пораньше, иногда попозже.
Основное было — не потерять точку опоры из нетерпения, сохранять постоянство во всем. И достигаешь, в конце концов, определенной точки. Увлекаемая быстрыми такси, ранними просыпаньями, когда требуется, бесконечным уходом за Матеусом, она поймала себя под конец на том, что ест кислый апельсин, закрывая глаза, в то время как муж спрашивает:
— Ты согласна со мной, девочка?
— Да, да, — отвечает она сдержанно, пока кислый сок сушит ей пальцы и сводит зубы, — да, да!
Но едва он бросил взгляд на апельсин, как рассмеялся, хитрец:
— Знаешь поговорку: апельсин покислей да лимон, и дух вон, — и смеялся, наемный гладиатор… И обостренность возвращалась, и каждый шип ранил. У нее ведь тоже нервы есть…
— Вечно ты со своими нервами! — но он прощал, добрый, загадочный Матеус, на засов запираясь в ванной.
Как-то ночью Лукресия всплакнула немножко, пока обессилевший боец отсыпался рядом. Ночь была покойна, приятна даже, небо в звездах. Потом и вспомнить не могла, в какой момент уснула, так внезапно явился следующий день, прибавляясь к ее богатству.
И тогда она в гневе сказала: «Я уезжаю отсюда».
В надежде, что по крайней мере в Сан-Жералдо «улица — это улица, и церковь — это церковь, а у лошадей даже бубенчики на шее», — как говаривала Ана.
С удивлением убедилась она, что этот человек не желает ничего лучшего, чем последовать за нею и прилепиться к городу жены — он, кто не принадлежал ни одному городу.
Так случилось, что через несколько дней такси увозило брачную чету по дороге назад, в предместье.
Выпрыгнув из машины, она взглянула на Сан-Жералдо — шумный какой! И люди смеются как-то пронзительно. Похоже на скрип колеса.
И внезапно дождь пал на город, теперь уже незнакомый, обволакивал его пеплом и печалью…
Она стояла со свертками в руках, и капли дождя стекали по ее лицу. Но вдруг, как подстегнутая, устремилась вверх по ступеням, швырнула пакеты на стул — штурмом взяв свою старую комнату, всю в пыли, и распахнув, подобно порыву ветра, окно веранды, чтоб глянуть наружу.
Непромокаемые плащи двигались по Базарной Улице.
И сквозь сумерки она устремила взгляд на Паственный Холм.
Черная громада подымалась, как кулак, над Сан-Жералдо. Мрачное царство лошадиного племени.
Так и осталась она у окошка, прямая, непостижимая. Она и холм глядели друг на друга в тумане дождя, разделенные далью.
— Ах!.. — вскрикнула женщина, обрадовавшись чему-то. Ей показалось, что слышит короткий перестук копыт промчавшейся мимо лошади.
Но ей понадобилось совсем мало времени, чтоб понять, что это холм отозвался на крайнее усилие ее мыслей.
Пользуясь ее отсутствием, город Сан-Жералдо продвинулся по своему пути, и многие вещи она уже не узнавала. Они не откликались больше на ее зов, привычные откликаться на другие имена.
Другие глаза, глядевшие на них, преобразовали предместье. И теперь она не замечала безделушек, хоть они и стояли по-прежнему у нее за спиной.
Присутствие служанки нарушало структуру второго этажа, чужие руки дотрагивались до чучела птички, Матеус по-царски обосновался в дешевеньком кресле Аны.
А она все откладывала минуту, когда пойдет гулять одна, чтоб забыть о нем.
— Когда я могу, то могу, а когда не могу, то не могу, таков мой девиз! — сказал Матеус как-то утром.
И так она узнавала его все больше и больше.
Она позволяла мужу вести себя за собою, словно это она была чужеземкой в Сан-Жералдо. Они выходили на прогулку вдвоем, он — высокий, крепкий в бедрах, усы густые и словно вставлен в раму, а воздух вокруг него холодной стеной, потрогать можно… она — в бантиках на платье, с какими упорно не расставалась, даже замечая, с неудовольствием, строгость нынешней моды. Шляпка с вуалью, и постоянный бег, когда поспешала за мужем, бег под вуалью.
Только когда муж умер от сердца, поняла она его размеренную силу, медлительность его шагов и манеру замирать неподвижно перед тем как сесть, не сгибая спины. Но иногда Матеус Коррейя бывал дьявольски весел, довольно потирал руки и, не раскрывая причины своей радости, восклицал:
— Лукресия, деточка, давай устроим сегодня хороший паственный день!
«Паственный…» — сказал он. Она обернулась с быстротой на слово, которое напомнило ей сны из глубины снов, когда ужас мечтанья сочился из стен и разливался в покое, а она была так счастлива.
Это он, что ли, превратил город Сан-Жералдо в скопище ресторанов? Они выходили вдвоем, она почти прыгала вокруг него, а он — немного позади, серьезный, надушенный: оглядываясь у нее за спиной на женщин, интересуясь больше теми, кто средних лет. Это Матеус, что ли, превратил обитателей предместья в существа средних лет?
Он не смущался тем, что жена замечает его жадные взгляды, но больше этого он ничего себе не позволял: остальное составляло необъятную личную жизнь такого чужеземца, как он.
Она смотрела на него через стол, зачарованно следя за каждым его движением. «Бог, Бог…»— нашептывал низкий ветер предместья Сан-Жералдо… Но второе уже на столе. Когда возвращались, было почти хорошо с ним, воздух меж миндальных деревьев был так легок, и она чувствовала благодарность, которую не знала к кому обратить, — и глядела вдаль, на Паственный Холм.
Но хоть она и торопила свои чувства, все вокруг нее смыкалось без просвета, и она была стиснута этим внезапным сопротивлением — что в конечном счете давало устойчивое равновесие, какую-то гордость жить, и даже восторг, такой всеобъемлющий, такой непроницаемый, что никакого второго измерения для него не было…
Она говорила: «Какая дивная ночь! — и в устах ее слышалась одна только радость. — Какая дивная ночь, Матеус», — и темнота спускалась все ниже, успокаивая вещи вокруг в легком ветре.
То, что она прежде видела, рассеялось теперь, невидимое, по улицам Сан-Жералдо — ветер качал в темноте ветки. И обет, данный когда-то ею, тоже рассеялся по всему миру: она слушала сообщения по радио — а тем временем заключались сделки, вершилась купля-продажа драгоценностей, и тюки хлопка громоздились в ярком полдне.
Матеус Коррейя возвращался домой к обеду, она вдыхала жар его опаленной кожи, стараясь угадать: что с ним происходит?.. Кругом были радостные подступы весны, моды круто менялись, то полагалось отращивать ногти, то подрезать… цивилизация подымала голову, и люди прогуливались в летние ночи — а она смотрела на все это из окна веранды.
Смотрела, с лицом постаревшим и возбужденным усталостью, вглядываясь, не идет ли муж, который в один из четвергов что-то задержался.
Она была на веранде приемной, а позади весь механизм дома радостно крутился, дым шел из очага — как на протяжении веков. Базарная Улица, однако, полнилась новыми огнями и новым скрипом колес. Лукресия ждала Матеуса, окунала лицо в виденье улицы — ах, вздыхала на своем этаже, машины и трамваи заглушали вздохи. Бесчисленные гудки, глухие или пронзительные, полнили воздух здания шумами, кажется, огнями тоже.
Но сквозь гаснущие гудки радость улиц подобна была фонтану где-то в глубине сада, и резкий свисток постового резал ее вдоль фонарей: что-то механическое происходило в мире… Позади нее сушилась на стуле пара чулок. «Ах, — вздыхала она так, что рисовая пудра сыпалась с лица, — ах, что же муж-то не идет», — говорила каждая ее морщинка.
И внезапно — нестройный звук, словно поезд сошел с рельс внутри башенных часов: один! — лицо белее извести… — два! — пожар по всему дому… — три!.. Уже восемь, а Матеуса все нету! Глаза оставались сухими, но гудки рыдали громко, и с улицы подымался запах сахара и уксуса.
Как переменилось предместье! Испарина теплой ночи клеила одежду к телу, возбуждающий запах горячей муки ударял в нос: все ожидало дождя.