Сергей Каледин - Черно-белое кино
На кухню бесшумно проникала грациозная серая кошечка, тоже Люля, гривуазно падала передо мной на спинку, раскидывая лапы попарно в разные стороны, как в лезгинке, и требовательно смотрела холодным взором: «Чего сидишь без толку? Почеши».
Василий Козырев — товарищ по шабашкам.
Однажды я долго был в отлучке, а когда приехал, уткнулся в беду: мою сестру бросил муж. Никудышный, завалящий. Но сестра вместо радости лишилась сна, похудела на двадцать килограммов — кольца попадали с цыплячьих лапок, ходила с полотенцем от неукротимых слез и вся мелко тряслась. Я повел ее к психиатру. Он отвел меня в сторону: «Готовьтесь к худшему… к суициду. Срочно — мужика».
Я к Люле. Она играла с Люлей: кидала ей желуди — кошка накрывала их лапкой на лету.
— Лев Яшин, — сказала Люля. — Но старая: хвост рыжеет, усы повисли. Скажи, Люля, зачем женщине усы?
Я пал на колени. Люля выпустила дым Люле в морду:
— Уйди, мешаешь… А Ленка твоя совсем овца малохоль-ная?
— Не совсем.
— Да-а… К ветеринару ее надо, не к психиатру… Где я тебе мужика возьму?.. Все козлы. — Люля смолкла, но я услышал, как, глядя в окно на шестиэтажный тополь, она уже «листает» записную книжку, которой у нее сроду не было.
Она свела Ленку с козырным, но залежавшимся в колоде бубновым валетом и накрыла парочку тазом. Тому браку уже двадцать лет.
Но более всего Люля любила благотворить людям ненужным ей — это была особенность ее благодеяний. Разгадать ее я не мог, злился и называл «монстрой». То, что она нетиповая, я понял в четырнадцать лет. Она мне рассказала, как поднимала петли на чулках. Я заслушался, просил — еще. Она вспомнила, как стояла во дворе в Орликовом переулке за солеными огурцами: бабки в очереди писали номера на ладони чернильным карандашом, номера под дождем расплылись — бабки передрались… Как рисовала на ногах чулочный шов, чтобы казаться взрослой… Я все забывал, слушая ее байки, пропускал встречи с дворовыми хулиганами, портвейн и танцы в клубе «Красный Балтиец».
Глеб с Люлей сомкнулись. Без секса.
— Кого ты больше любишь, меня или Глеба? — допытывался я, изображая ревность. — Ведь Глеб тебя не слышит. Я — единственный покупатель.
— Глеба, — не раздумывая, ответила Люля и пошевелила легкими прозрачными усиками, пробившимися сквозь толстый слой макияжа. — С тобой все ясно, а Глеб — загадка, нерешаемый кроссворд, отдельный человек.
— О чем вы с ним разговариваете?
— С кем, с Гле-ебом?.. — выпучилась Люля. — А зачем мне с ним разговаривать? Он и говорить-то толком не умеет. У него другие активы: он божий человек. И жизнью любуется, как художник: на розу и на жабу смотрит одинаково — с умилением.
А жизнь Глеба на Цветном была совсем не умилительна.
От отца ему досталась черная «Волга». На нее положили глаз грузины с бульвара: продай. Глеб понял: машину заберут, денег не дадут. Но согласился. Приготовил даже закуску — обмыть сделку. И позвал Николая Степановича, школьного товарища. Пришли покупатели. Старшой достал для убедительности выпрыгивающий ножик, но, увидев хороший прием, подобрел. Глеб уселся на разложенный диван в не прибранную с утра постель. Нотариус разложил бумаги…
И тут из маминой из спальни выполз Николай Степанович, огромный, с челкой — ужасный Коля! С фотоаппаратом.
— Лежа-ать!..
Глеб с двух сторон от себя сдернул тряпье — с длинного винчестера, как у Зверобоя, и с короткоствольной пятизарядной мелкашки. И пальнул для начала пару раз из мелкой поверх голов.
А Коленька-дружок, страшная легенда Цветного, фотографировал покупателей вспышкой и рычал:
— Стряпчего живьем!.. Нос резать!..
Глеб еще пульнул, склоняя покупателей к полу.
— Ползком!.. — орал Коля. — Ра-аком, я велел!..
Нотариуса он приподнял и отоварил в лоб, тот сложился пополам и прилег.
Потом друзья пошли пить пиво. Коля от любви всегда звал Глеба только по имени-отчеству, Глеб Федорович, и очень не любил, когда тому дерзят. И тут, на беду, Глебу за пивом сказали негрубую резкость, но матом. Коля пивной кружкой, не раздумывая, проломил грубияну голову. Того увезли в Склиф, из которого он вышел дураком, а Колю привычно — вместо долгой тюрьмы — в родную Кащенко.
Легкие девушки с Цветного всегда обращались к Глебу за помощью. Глеб карал обидчиков. Как-то пришла к нему за помощью вся в синяках, заплаканная, совсем уже обтерханная его бывшая Ирочка. Ее накануне сняли пьяные, не заплатили, побили и отобрали деньги. Квартиру она запомнила. И тут Глеб впервые решительно сказал: нет. Убить могу, если хочешь, а драться больше не буду: не по возрасту.
Я любил отбирать у Глеба вещи. На лесоповальной шабашке он таскал бревна в чистокровных американских джинсах «Ли». Я не мог смотреть на это святотатство без слез. Когда он загадил их смолой окончательно, я не выдержал: «Снимай!» Глеб занудил: «Пацаны корыстные, это ж спецодежда обычная… Что вы от ней с ума посходили…» Но штаны снял. Я еле отстирал их в бензине. Потом изъял дореволюционный трехтомник Метерлинка. Опять Глеб заныл: «Какое кощу-унство… Оставь хоть где про пчелок… выдери страницы…» Курочить книгу я не стал — отксерил Глебу «Жизнь пчел». А немецкую старинную глиняную пивную кружку с оловянной крышкой он отдал мне сам. В этой кружке, стоявшей на пианино, он держал деньги после шабашек. Я негодовал, находя ее пустой: «Где деньги, Глеб?» — «Да взял ктой-то из ребят… Бери кружку, только не шуми».
В 76-м застой достал, мы сели на мель. Васька устал от алиментов. Ездил он по пенсионному удостоверению своей покойной бабушки Акулины Филипповны, 1890-го г. р. Наконец его тормознули: «Чего вы нам суете! У вас же фамилие другое?» Васька стал сдавать кровь в нескольких местах. И Люля решила: «Все. Больше так жить нельзя. Под лежач камень хань не течет». И вызвонила из Ленинграда Графа из той же запасной «влюбленной» колоды. Граф — кандидат биологии, опять-таки красавец и натурально — граф, «Стрелой» примчался в Москву, привез итальянский вермут, пел романсы и взял нас — Глеба, меня и Ваську — на шабашку в Норильск — менять порванные мерзлотой трубы. Нам с Глебом дал по тысяче, а Ваське полторы — за зверство в работе. Васька ухайдакивал всех, кто был с ним в сплотке. Практически не спал, ночью вешал над работой фонарь, загнать его в стойло было невозможно.
На следующий год Люля свела нас с Зайонцем, и под его руководством мы три года поворачивали Обь, Лену и Енисей задом наперед в Среднюю Азию, щупая медными штырями русло будущего канала в Кызылкумах возле Сырдарьи — вертикальное электрозондирование.
По шабашкам мы с Васькой мотались за деньгой, а Глеб — за голимым интересом, дензнаки его мало занимали. Заработанное Васька у него отбирал и выдавал по своему усмотрению.
Режим в стране Глеба не касался, только ментура донимала: отдай оружие или иди к нам информатором. Глеб кивал: «Согласен. Эт-то, мол… только удостоверение красное дайте. С гербом… временно». Менты плюнули и отцепились. Оружие Глеб хранил на даче.
Пустыня весной — рай! Тюльпаны, маки — до горизонта! Пьяный духман!.. Пустыня внемлет Богу и звенит хрустальными колокольчиками! Никто не кусается. Эдем! Парадиз!.. Но — только неделю. Потом без перехода — ад, пекло! Пятьдесят! И уже вокруг — лишь раскаленный песок с редким саксаулом, верблюжьими черепами, обшивками недогоревших ракет. Шелушатся такыры, схватываются серой коркой опасные солончаки, маскируясь под обычную твердь, миражи морочат голову, видимость колышется в огнедышащем студенистом мареве. Зато ночью можно дотянуться до Млечного Пути. Но — комары! Мы мазались с головы до пят маслянистым репудином и, склизкие, засыпали. Глеб комаров игнорировал. Он закрывал от них только лицо огромной, боксом расклепанной, ладонью, а тощий его жилистый хлуп кровососы не трогали. В тальниках чавкали кабаны, в Сырдарье плескалась большая рыба, истошно орали ослы — Иванов, Петров, Сидоров, оформленные Зайонцем экспедиторами по трудовым книжкам.
Лев Болдыгиев, он же Глеб Богдышев.
Сначала мы работали в одежде, оголяясь кратковременно, чтоб не обгореть. Потом стали раздеваться; наконец мы с Васькой сняли плавки. Васька носил их на голове от перегрева. Я вообще забыл, куда их сунул. Глеб трусы не снимал: неприлично. В свободное время он вязал бредень с особой мотней.
Мы закончили замеры. Васька приладил Петрову на спину самодельное седло из одеяла, взял трос: собирался в пустыню ломать саксаул на топливо, а кроме того, купить у казахов араки — мы соскучились по водочке.
— Немцам рыбки захвати, — напомнил Глеб.
Однажды во время охоты мы заплутали, запилили в поселок к немцам Поволжья, ссыльным. Они забыли, что они немцы. От немцев остались только имена: Зигфрид, Марта, Детлеф… Оборванные, беззубые, они вымирали посреди пустыни в развалившихся халупах с выбитыми стеклами, рваными одеялами вместо дверей. Зашмыганный сопливый малец играл конским копытом. Приехал на лошади казах — управляющий, лениво выбил Зигфриду последний зуб за украденного барана и, не сказав ни слова, убыл. Марта подобрала зуб, вытерла мужу подолом кровь и грубо сказала Глебу: «Дай закурить». Глеб оторвал полпачки «Беломора»: «Бите зер». «Данке щён», — хрипло хихикнула Марта.