Александр Жолковский - НРЗБ
— «Как хорошо это сказано, — послышался женский голос, — кто же ее приласкает? Покажите ее. При мысли, что ее касались руки великих, во мне все дрожит, и я бы не знаю что отдала, чтобы ее потрогать». — Тени на потолке пришли в движение. Профессор с любопытством ждал, что будет. С одной стороны, по логике черепашьего мотива, прикосновения исключались. С другой стороны, от этого хвата можно было ждать чего угодно, хотя пока что профессор поймал его лишь на финальном пинке Ахилла, да и то гипотетическом. — «Дорогая моя, — с победительной мягкостью заговорил мужчина, когда тени снова угомонились, какая у вас свежая лапка. Я уверен, что моя старушка, а если быть совсем точным, мой старичок, был бы счастлив не меньше, чем я, если бы его коснулись эти славные пальчики…, а может быть, и губки?» — Профессор напряг слух, и ему показалось, что он расслышал звук поцелуя. — «Да, и губки. Но при всем желании угодить вам, а оно, поверьте, велико, я не вправе уступить, причем по той самой причине, по какой вам так неудержимо этого хочется. Позвольте открыть вам глубочайшую научную тайну.
Все те великие люди, через чьи руки прошел этот безмолвный свидетель, должны были оставить на его панцыре отпечатки пальцев. Разумеется, касались его и руки менее примечательных человеческих особей, которые наверняка смазали картину. Однако современная лазерная дактилоскопия творит поистине чудеса, и в сочетании с углеродным датированием она позволит сопоставить поверхность панцыря с данными, собранными во дворцах, библиотеках и на рукописях интересующих нас исторических фигур. Оживут следы Монтецумы, Вольтера, Пушкина… Увы, всякое свежее прикосновение особенно губительно ввиду своей биохимической активности. Но, как только с черепахи будет снята компьютерная модель, этот запрет отпадет, и я даже смогу на несколько дней одолжить вам оригинал». — Мужчина замолк. Профессор ждал ответа неизвестной дамы, но его не последовало; возможно, он принял какие-то иные формы…
Поезд давно стоял на конечной станции, а единственный пассажир третьего вагона все не выходил. Проводник приступил к уборке и добрался уже до середины коридора, когда тот, наконец, показался в дверях купе. В его лице, несмотря на очки, было что-то детское; с высокой спортивной фигурой дисгармонировали заторможенная походка и по-женски изящные руки, державшие тонкую папку. Впрочем, на взгляд проводника, он мало отличался от других посетителей расположенной рядом с «Парками» Академии.
На пляже и потом
1.Хозяин показывал свои картины, но обычного в таких случаях неудобства не чувствовалось. Он был немолод, относительно богат, без претензий и среди друзей. К тому же, от картин, в меру абстрактных, в меру традиционных и чувственных, исходило какое-то свежее сияние. Всех особенно заинтересовал вид морского пляжа с разрозненными человеческими фигурами. По ним буквально колотили налетавшие отовсюду солнечные лучи, в которых преобладал серо-стальной колорит. Полупрозрачные фигуры, расщепленные световыми бликами, располагались справа и немного поодаль — бо́льшую часть полотна занимала однотонная темная плоскость, и она хорошо оттеняла яркую сцену в глубине. Кто-то из гостей спросил, что это значит; художник сказал, что всегда старается воспроизвести на холсте место и время, стоящие перед его глазами.
«Но ведь это не здесь, не в Калифорнии!» — послышалось сразу несколько голосов.
«Я хотел сказать, перед мысленным взором. Впрочем, в случае удачи получается и то, и другое».
«И этот явно ностальгический пляж, и Венис-бич одновременно?»
«Именно».
«A вы можете пальцем показать, из чего видно, что это писалось здесь?»
«Трудно написать, а говорить по писаному не фокус. В Калифорнии освещение и воздух особые, свет падает как бы со всех сторон. С датировкой и того проще. Посмотрите: это полотенце сделано в технике Поллока, а тела слегка вывернуты наизнанку, как у Френсиса Бекона. И все же они, да и весь пейзаж, остаются реалистически-российскими».
«Значит, в принципе этот пляж можно, так сказать, найти на карте СССР?»
Художник собирался ответить, но его перебил гость, до тех пор молча рассматривавший картину. Он был новым человеком в этом доме, принадлежа, в отличие от остальных, к последней волне эмиграции.
«Не только можно, а я, кажется, знаю это место!»
«Что же можно знать, когда на картине почти ничего нет — море, небо и эти забавные уроды?» — возразили ему.
«Не скажите, — вмешался еще один из гостей. — Как-то раз в Сан-Франциско мы зашли в рыбный ресторанчик, и в намалеванной на стене примитивистской бухте я узнал курортное местечко под Генуей. Приятели подняли меня на смех, но официант подтвердил. Жалею, что не пошел на пари».
«Спасибо за поддержку. Готов спорить, что это Батуми».
«Почему вы так думаете?» — спросил художник.
«Я не думаю, а… вижу. — Он замялся, застеснявшись ходульности своих слов. — Возможно, это чистейший каприз воображения, но ваша картина с определенностью перенесла меня в Батуми 1955 года. Я говорю «с определенностью», — опять поправился он, — хотя припоминаю случившееся крайне смутно…»
«Чего там, расказывайте», — раздались голоса.
«Мне и самому интересно, что́ я сумею вспомнить».
2.«Это было страшно давно, почти что в детстве, в первую мою поездку на юг. Однокурсница, с которой я познакомился еще в кружке для школьников, собирала компанию, чтобы снять домик у батумских знакомых. Я обрадовался случаю, и родители, к моему удивлению, не возражали — Алина пользовалась у них авторитетом.
Я оказался в довольно разношерстном обществе. С нами ехала семейная пара, Жора и Тамара, и незамужняя, на редкость безобразная женщина средних лет по имени Изя. Жора был уважаемый врач, но в курортной обстановке его близорукие, близко поставленные глаза, лысеющая голова и коротконогое полноватое тело выглядели невыигрышно. Тамара была явно моложе него, с хорошей фигурой и правильным лицом, напоминавшим те неулыбчивые снимки, которые выставлялись в витринах парикмахерских и фотоателье (кажется, она и была парикмахершей). На пляже она являлась естественной приманкой для местных кавалеров, которых, впрочем, не поощряла — не столько из любви к мужу, сколько по общей безрадостности натуры, воплощением которой были ее тонкие губы, удлиненный нос и высокий гладкий лоб. От субтропического солнца, палящего, как известно, даже сквозь тучи, она скрывалась под предусмотрительно привезенным зонтом. Толстая Изя (Изольда?), оказавшаяся библиотекаршей, напротив, смело жарила свою пористую кожу на солнцепеке, совершала далекие заплывы и стоически переносила безразличие мужчин. Среди последних выделялись белозубый культурист Резо и сухощавый невысокий Андзор с усиками и лицом злодея, Алинин «жених» со времен ее детских приездов в Батуми.
Стержнем компании была, конечно, Алина. Мы занимали летний домик на участке у ее тети Ани, завтракали дома, после пляжа совместно обедали в дорогом, зато чистом, ресторане «Интурист» — унылой конструктивистской коробке, возвращались домой, отдыхали, ужинали, ложились спать. Хозяин, усатый джигит дядя Георгий, с утра до вечера работал на рынке, сколачивая курортникам ящики для фруктов. Я принял его за грузина, но он с гордостью сказал: — «Я карабахский армянин». Отец Алины, дослужившийся в Москве до полковника юстиции, был их родственником; армянином, братом его сослуживца, оказался и Жора. Кем приходилась этому армянскому клану еврейка Изя, я не помню.
Алина была моих лет, но держалась, как взрослая. Она была красива, и ее уверенность в себе укреплялась туалетами, которыми ее обеспечивала мать, заведовавшая Московским Домом Мод. Ее родителей я никогда не видел, но имел о них представление со слов Алины, произносившихся менторским тоном, немного в нос («Мой отец — любимец женщин. Все удивляются, как матери удалось удержать его»). Наши с ней отношения строились на молчаливом согласии, что мы выше амуров: Алина — красивая, я — умный, мы оба современны, ироничны и можем наслаждаться взаимной откровенностью. Я делился с ней мечтами молодого гения, она раскрывала мне секреты женской красоты и жизненного успеха. Придирчиво разбирая внешность сокурсницы, она могла сказать:
— У нее обычная история с коленями. Не понимаешь? Только немногие женщины могут быть манекенщицами. На себе не хочется показывать, да ладно…
Посреди улицы она приподняла юбку и обратила мое внимание на плавность перехода от колена к икре. Ее идеальные ноги не показались мне, тем не менее, красивыми. Впрочем, не поручусь, что дело было в них, а не в заданности нашей дружбы. Если я мысленно иногда и примерял роль мужчины, который взялся бы «удержать» Алину, то сугубо теоретически, как доказательство от противного.
Группировались мы вокруг Алины, но подлинным, хотя и отсутствующим, центром всего мероприятия был ее возлюбленный — Борька. Если бы он поехал с самого начала, мы бы просто не понадобились. Он как будто хотел, но не мог поехать, обещал появиться позже, его задерживали дела, Алина ждала его телеграмм и писем, а мы служили коллективной его заменой. О Борьке Волчанском по прозвищу Акела я был наслышан давно. Он был интересный мужчина, преуспевающий радиоинженер, обладатель старого «Мерседеса», остроумец («В таких случаях Борька говорит: — И когда все, рыгая, выходили из ресторана…»; «В троллейбусе к Борьке прислонился пьяньчужка в заляпанном комбинезоне. Борька отодвинулся, а тот забормотал, мол, надел плащ и воображает, подумаешь, особенный. Борька посмотрел на него сверху вниз и говорит: — Откуда ты знаешь, что я особенный? Может, я такое же дерьмо, как ты?…»). Словом, ему нельзя было не покориться, но он жил в огромной квартире вместе с матерью, которая была против его брака с Алиной. Видел я его лишь однажды и вскользь. Он ждал ее у машины, и я, как сейчас, вижу его светловолосый полуотвернутый профиль, ртутный отблеск улыбающихся глаз и слегка открытый рот, в котором и впрямь сквозило что-то волчье.