Пол Остер - Левиафан
Сакс не считал, что заслуживает прощения. Его вина была бессрочной, и обсуждать это не имело смысла.
— В иных обстоятельствах я наверняка нашел бы простое объяснение тому, что со мной произошло, — сказал он мне тогда. — Такого рода случаи — это обычное явление. Каждую минуту люди сгорают в огне, тонут в водоемах, разбиваются на машинах, выпадают из окон. Открывая утреннюю газету, мы тут же натыкаемся на подобного рода истории и невольно представляем себя на месте этих несчастных. Но в моем случае говорить о невезении не приходится. Я не жертва, а соучастник, спровоцировавший инцидент, и, стало быть, должен не закрывать на это глаза, а отвечать за содеянное. По-твоему, я несу чушь? Пойми, я не считаю флирт с Марией Тернер преступлением. Мелко — да, недостойно — да, но не более того. Можно презирать себя за минутную слабость, но, если бы все свелось к перехлесту тестостерона, я давно уже все забыл бы, можешь мне поверить. Но к тому, что со мной произошло, секс имел весьма отдаленное отношение. Я это понял, пока играл в молчанку на больничной койке. Если я тогда решил всерьез приударить за Марией, к чему было придумывать такие сложности, и все это ради того, чтобы она ко мне прикоснулась? Видит бог, существует масса куда более эффективных и менее опасных способов добиться того же результата. Нет, я полез на рожон, рискуя сломать себе шею. Ради чего? Ради минутного объятия в темноте? Там, в больничной палате, я понял: все не так, как мне казалось. Я перепутал причины со следствиями. Мой безумный поступок преследовал иную цель: поставить на кон свою жизнь, а вовсе не вынудить Марию обхватить меня покрепче. Она была всего лишь предлогом, чтобы забраться на перила, той рукой, которая вела меня к катастрофе. Возникает вопрос: зачем я это сделал? Почему неосознанно подвергал себя смертельной опасности? Эти вопросы я задавал себе с утра до вечера, и каждый раз передо мной разверзалась пропасть, в которую я летел навстречу неминуемой гибели. Не хотелось бы излишне драматизировать ситуацию, но то были поистине черные дни. Вывод напрашивался: я подвел себя к гибельной черте. Я не хотел больше жить. Уж не знаю, по каким причинам, но в тот вечер я влез на перила, чтобы покончить с собой.
— Ты был пьян, — вставил я, — и не отдавал себе отчета в своих действиях.
— Я был пьян — и полностью отдавал себе отчет в своих действиях. Просто тогда я этого не знал.
— Софистика чистой воды.
— Я не знал, что знаю, и алкоголь развязал мне руки. Он помог мне сделать то, что я подсознательно хотел сделать.
— Сначала ты уверял меня, что твое падение было следствием страха прикоснуться к Марии. Теперь ты утверждаешь, что падение было твоей целью. Нельзя сидеть на двух стульях. Либо — либо.
— И — и. Одно вело к другому, эти мотивы неразделимы. Я не говорю, что мне самому все понятно, я просто рассказываю тебе, как мне видятся эти события в ретроспективе. Я знаю, в тот вечер я был готов свести счеты с жизнью. Это по сей день сидит во мне занозой, и меня бросает в жар от одной этой мысли.
— В каждом человеке живет ген смерти, — возразил я. — Такой маленький котел саморазрушения, в котором незаметно для нас самих тихо бурлит себе опасное варево. В тот вечер, по неизвестным нам причинам, огонь под котлом запылал сильнее обычного, и ты сорвался. То, что такое случилось однажды, еще не значит, что это должно повториться в будущем.
— Как бы то ни было, это случилось, и неспроста. В критической ситуации я просто плыл по течению, значит, со мной что-то не в порядке — я потерял веру в жизнь.
— Если бы это было так, ты бы не заговорил снова. Ты разобрался в себе и принял решение.
— Да нет. В тот день вы с Дэвидом навестили меня в больнице. Он подошел ко мне и улыбнулся, и я сказал: «Привет». Проще не бывает. Передо мной стоял улыбающийся загорелый мальчишка, только что вернувшийся из летнего лагеря, и я не смог промолчать.
— У тебя были слезы на глазах, верный признак того, что ты на пути к выздоровлению.
— Скорее, признак того, что моя жизнь на нуле и ее необходимо изменить.
— Изменить жизнь и свести счеты с жизнью, согласись, не одно и то же.
— Это мой единственный выход. Или я становлюсь другим — или мне крышка. Вся моя жизнь — это скверный анекдот, плевок против ветра, полоса сплошных неудач. На следующей неделе мне стукнет сорок один. Если я сейчас не вытащу себя за волосы, то мне уже не выплыть. Я пойду на дно, как топор.
— Тебе надо вернуться к работе. Начнешь писать и сразу вспомнишь, чего ты стоишь.
— Меня от одной мысли с души воротит. Вся эта писанина не стоит ломаного гроша.
— Старая песня.
— На этот раз это не просто болтовня. Я не собираюсь всю оставшуюся жизнь тюкать пальцем по клавиатуре. Хватит быть тенью. Я должен встать из-за письменного стола. Выйти в реальный мир, сделать что-то.
— Например?
— Спроси что-нибудь полегче. — Он умолк, и вдруг, совершенно неожиданно, на губах заиграла улыбка. Я уже забыл, когда он последний раз улыбался. На мгновение передо мной предстал прежний Сакс— Когда сам разберусь, я тебе напишу.
* * *Я тогда ушел от Сакса с ощущением, что он сумеет преодолеть кризис. Пусть не сразу, пусть со временем, но войдет в привычную колею. При своей жизнерадостности, не говоря уже об уме и силе воли, он не даст обстоятельствам себя раздавить. Возможно, я недооценил, до какой степени была поколеблена его уверенность в своих силах, хотя вряд ли. Я видел, как он мучается, как изводит себя сомнениями и прокурорскими наскоками, но я также видел улыбку и проблеск самоиронии, что внушало надежду на выздоровление.
Однако проходили недели и месяцы, а ситуация не менялась. Правда, постепенно к нему вернулась былая общительность, и его душевный надлом уже не бросался в глаза (эта печать озабоченности, этот отсутствующий вид), но только потому, что он почти не говорил о себе. Его новое молчание отличалось от больничного, однако эффект был похожим. Он участвовал в разговоре, то есть вовремя открывал рот и произносил осмысленный текст, но при этом не касался тем, которые его по-настоящему волновали, ни слова о злополучном падении или его последствиях, и в какой-то момент я понял, что он загнал проблему глубоко внутрь, похоронил ее в тайниках души, куда посторонним вход заказан. Если бы в остальном все наладилось, я бы, наверно, отнесся к этому спокойнее, мало-помалу привык к более тихому и отрешенному Саксу. Но кое-что в его поведении меня откровенно пугало как симптомы развивающейся болезни. Он отказывался от редакционных заказов, не поддерживал профессиональных контактов, потерял всякий интерес к пишущей машинке. Собственно, о том, что с «писаниной» покончено, он мне сам сказал по возвращении из больницы, но тогда я ему не поверил. Свое слово он сдержал — плохой знак. Работа для Сакса всегда была центром созданного им мироздания, и, когда она ушла из его жизни, сама жизнь как будто потеряла смысл. Он дрейфовал в океане дней, похожих один на другой, и, кажется, ему было безразлично, прибьет его к берегу или нет.
Между Рождеством и Новым годом Сакс сбрил бороду и коротко остригся. Перемена была разительная — просто другой человек. Он словно усох, одновременно помолодел и постарел. Я вздрагивал всякий раз, когда он входил в комнату, и целый месяц прошел, пока я привык. Дело не в том, какой Сакс был лучше, тот или этот, — мне не нравилась перемена как таковая, любая перемена. Когда я спросил, зачем он это сделал, он равнодушно пожал плечами. После паузы, видя, что я жду более развернутого ответа, он пробурчал что-то про личную гигиену и ничтожные затраты, а потом стал развивать мысль о своем вкладе в капиталистическую систему. Бреясь три-четыре раза в неделю, он помогает компаниям по производству лезвий и тем самым вносит свою маленькую лепту в американскую экономику, а также пропагандирует здоровый образ жизни.
После такой отговорки мы больше не возвращались к данной теме. Сакс явно не выказывал желания, ну а я не настаивал. Его молчание еще не говорит о том, что он считал эту тему неважной. Конечно, каждый человек волен сам решать, как ему выглядеть, но в случае с Саксом это воспринималось как варварская акция, чуть ли не членовредительство. Левая сторона лица и скальп сильно пострадали при падении, на нижнюю челюсть и височную часть наложили множество швов. Борода и длинные волосы удачно скрывали страшные шрамы, теперь же искореженное лицо было выставлено на всеобщее обозрение. Если я правильно понял Сакса, ради этого он все и затеял. Ему хотелось предъявить миру свои раны, дать всем понять, что отныне эти шрамы определяют его суть. Ему хотелось, чтобы каждое утро, увидев себя в зеркале, он вспоминал о том, что с ним произошло. Шрамы были верным средством от забвения, гарантией, что важнейшее событие никогда не изгладится из его памяти.
Однажды в середине февраля я встретился с моим издателем в манхэттенском ресторане в районе Западных 20-х стрит. После ланча я двинулся пешком в сторону метро на углу Восьмой авеню и 34-й стрит, чтобы вернуться в Бруклин. Не доходя пяти или шести кварталов до станции, я заприметил на противоположной стороне знакомую фигуру. То, как я поступил, не делает мне чести, но в тот момент это казалось правильным решением. Мне захотелось узнать, как он проводит время, получить хоть какую-то информацию, и, вместо того чтобы его окликнуть, я незаметно последовал за ним. Было холодно, и серое промозглое небо обещало разродиться снегом. Часа два я бродил за ним тенью по лабиринту улиц. Сегодня, когда я об этом пишу, картина представляется мне более зловещей, чем она была, — по крайней мере в том, что касается моих действий. Я не собирался за ним шпионить или выведывать его секреты — я хотел увидеть просвет, обнадеживающие признаки, которые бы развеяли мою тревогу. Я говорил себе: «Сейчас он меня удивит. Сейчас он докажет, что с ним все в порядке». Но два часа скитаний между Таймс-сквер и Гринвич-Виллидж пролетели впустую. Сакс, задумчивый и неторопливый, бесцельно слонялся по городу, как заблудшая душа. Подавал милостыню нищим. Останавливался, чтобы закурить очередную сигарету. Зашел в книжную лавку и, сняв с полки мою книгу, углубился в нее на несколько минут. Заглянул в порношоп и полистал журналы с голыми девицами. Задержался перед витриной магазина электроники. Потом купил газету и устроился с ней в кофейне на углу Бликер и Макдугал. Собственно, там я его и оставил — в момент, когда официантка брала у него заказ. Это бессмысленное времяпрепровождение подействовало на меня так тяжело, так гнетуще, что по возвращении домой я даже ничего не сказал Айрис.