Феликс Кандель - Шёл старый еврей по Новому Арбату...
Потом был перерыв – размером с жизнь, когда Борис Ямпольский ездил по стране, наблюдал, писал на разные темы, и только на склоне дней, чувствуя приближение неизбежного, он поехал в Белую Церковь, в тот самый украинский городок, где прошло его детство, где война смела евреев с лица земли.
"Я стоял у старого развалившегося забора… и плакал горестно-молчаливо, давясь слезами и повторяя мучительно-удивленно: зачем? Зачем еще в мальчишеские годы надо было уезжать отсюда, бежать и вдруг поселиться в темном, жарком, душном азиатском доме, в глухом переулке на окраине города, где вечно дул раскаленный норд?
А тут всё зеленело, цвело и жило без меня, и все ливни были без меня, и восходила луна и стояла над нашим молодым садом, – и не было меня. И поспевала вишня, и краснела малина, а потом созревала слива, и падали ночью яблоки и груши в моем саду. И всё без меня. И умерли отец и мать, и их похоронили. А меня не было. И всё вокруг старело, погибало, стиралось в труху и пыль.
Почему же была развеяна семья как раз в пору ее расцвета, ее молодости, ее главной силы, когда отцу и матери не было пятидесяти? Ведь еще более четверти века можно было жить вместе, с отцом и матерью, наглядеться друг на друга, наговориться…
Тут бы мне жить, у истока, у самого корня, и наблюдать жизнь мне близкую, понятную и родную с младенческого лепета, и о ней писать – о жизни, голос, ритм которой, как шум крови, звучит в моих ушах, и мучает меня, и снится, и льется на бумагу…"
Борис Ямпольский ушел из жизни в 1972 году: было ему отмерено по этот предел. Может, потому повесть "Табор", написанную незадолго до смерти, и предваряет эпиграф, списанный с могильной плиты:
Затопили нас волны времени,
И была наша участь мгновенна…
Привез Александра Галича на разливанное застолье…
…и впервые услышал под гитару "Песню исхода".
Уезжаете?! Уезжайте –
За таможни и облака.
От прощальных рукопожатий
Похудела моя рука…
Я стою… Велика ли странность?!
Я привычно машу рукой.
Уезжайте! А я останусь.
Я на этой земле останусь.
Кто-то ж должен, презрев усталость,
Наших мертвых стеречь покой!
Ехали обратно в такси. Я спросил:
– Александр Аркадьевич, вы остаетесь?
Вздохнул.
Ничего не сказал.
Вскоре и он улетел...
На Дорогомиловском еврейском кладбище, где высится теперь гостиница "Украина", схоронили прабабку мою Еву‚ там же – деда моего Абу. Всё как положено: с памятником‚ надписью на иврите‚ с непременной поминальной молитвой.
Перед войной родственники получили повестки на перезахоронение; мама с папой перенесли прах Евы и Абы на Востряковское кладбище‚ на холмики воткнули временные таблички, но памятники поставить не успели.
Началась война.
На территории кладбища обучали новобранцев: ползать‚ окапываться‚ бежать в атаку – они и затоптали могилы с табличками.
После войны памятники с Дорогомиловского кладбища навалом лежали в Востряково; дошлые мужички стесывали с них старые надписи, бойко выбивали новые‚ чтобы и их стесать через полвека.
Ева.
Сын ее Аба.
Ни таблички‚ ни холмика с камнем: места захоронения неизвестны…
Бабушку Фриму, маму моего отца, похоронили на старом еврейском кладбище Одессы.
Туда же принесли дедушку Фишеля: всякому свой срок.
Там же упокоился Борух, брат моего отца.
Старое еврейское кладбище Одессы уничтожили в семидесятых годах прошлого века.
Всё порушено‚ следов не осталось.
Посторонние люди прижились на том месте, ходят на работу, прогуливаются с детишками, топчут могилы бабушки Фримы, дедушки Фишеля, их сына Боруха.
Топчут и топчут…
Кто-то ж должен, презрев усталость,
Наших мертвых стеречь покой…
Мой отец хоронил родственников. Хоронил знакомых. Даже одиноких стариков, что заходили порой в синагогу, приживались там до последнего часа‚ – тоже отвозил на кладбище.
Это было его дело: сначала хоронить, затем следить за могилами. Не то затеряются‚ и не найдешь‚ а на их месте положат других‚ и чужие люди будут поминать чужих‚ если‚ конечно‚ будут.
Когда отца не стало, этим занялся мой брат: подошла его очередь. Кому-то и оставаться в живых, чтобы хоронить и приглядывать за могилами.
"Были на кладбище. Всё занесено снегом по пояс, кроме центральных дорог. Взяли совковые лопаты, прорылись к своим: памятник наполовину в снегу. Кругом тихо. Только маленький смешной старичок с бородой и квадратная, в ста одежках, старуха бродят в поисках милостыни.
Сейчас сложилась некая традиция: на кладбище, как в гости. Большинство там…"
Предки наши приходили на могилы близких, молились возле ушедших, просили совета, помощи, поддержки, чтобы заступались за живых. Брата моего нет на свете, я теперь далеко, что будет с могилами – неизвестно.
И мертвецам не знать покоя…
9.
Повторю из давней своей книги…
…не смогу удержаться.
Нашим первым учителем иврита был крохотный старичок Мордехай.
Игрушечный человечек с большой головой, в потрепанном костюмчике с бахромой на рукавах, в вечных, не снимаемых галошах на прохудившихся ботинках мальчикового размера.
Это он показал нам буквы алфавита, он научил первым словам, крохотный человечек с застарелым испугом в глазах от прожитой жизни и с несокрушимой верой в сердце. Испуг у него был снаружи, на поверхности, а вера запрятана глубоко внутри, подальше от грубых рук и подозрительных взглядов. Порой даже казалось, что испуг – это маскировка, надежное прикрытие для защиты его веры.
Он пришел на первый урок, старичок Мордехай, со свертком под мышкой, обернутым в газету и перевязанным лохматой бечевкой.
Долго развязывал, конфузясь, неподдающиеся узлы, а потом выложил на стол Танах (Библию) старого издания, новенький еврейский календарь из Израиля и молитвенник. По календарю показал буквы алфавита: алеф, бет, гимел… По Танаху прочитал нараспев: "Да погибнут враги твои, Израиль!.." Или что-то вроде этого.
Мы с братом не запомнили еще буквы. Не имели понятия о том, как будет на иврите "папа-мама", "стол-стул", "пить-есть", но мы уже знали: "Да погибнут враги твои, Израиль!.." Или что-то вроде этого.
Потом он приходил раз в неделю, крохотный старичок Мордехай, с неизменным свертком под мышкой. Разматывал плохонький шарфик, снимал легкое продувное пальтишко, солдатскую шапку-ушанку и долго отогревался с мороза, потирал красные озябшие руки.
Мы предлагали ему пообедать, но он всякий раз вежливо отказывался, будто только что из-за стола. Предлагали чай с дороги, но он тоже отказывался: чай пил в перерыве между уроками, словно уже отработал за этот чай. Съедал с наслаждением шоколадную конфету, брал, конфузясь, другую, а третью подкладывали мы с братом. Ему нравилось пить чай, нравилось сидеть в теплой, уютной кухне, разговаривать на всякие темы, чтобы потом с новыми силами: "Да погибнут враги твои, Израиль!.." Или что-то вроде этого.
А еще были вечные скандалы с деньгами, потому что он не хотел брать, а если соглашался, то на мизерную сумму, и всякий раз приходилось выдерживать бой, чтобы запихнуть в его карман смятую бумажку. Наматывал на горло плохонький шарфик, натягивал продувное пальтишко, шапку-ушанку, пихал под мышку газетный сверток и уходил на улицу, в мороз и снег, и ехал на метро с пересадками, затем на автобусе в продутый ветрами новый микрорайон, в неприбранное жилище одинокого старика.
Было интересно на его уроках, когда он раскрывал Танах, читал фразу за фразой, с наслаждением разъяснял, но через пару уроков стало ясно, что так будет всегда. Всегда он будет читать Танах и наслаждаться, – для этого он и приходит, – но языка мы знать не будем.
– Море, – сказали мы, и он засветился от удовольствия: не химик, не технолог – море-учитель. – Нам бы выучиться читать и разговаривать на иврите, а уж потом Танах.
Он очень огорчился, крохотный старичок Мордехай, стал убеждать нас, что в Танахе есть всё необходимое, и через пару месяцев мы будем знать язык лучше его. Он даже польстил насчет наших удивительных способностей, но мы были настойчивы, и в этот день он без удовольствия выпил чай с шоколадной конфетой и ушел на улицу, в мороз и снег, маленький, несчастный, сокрушенный.
Через неделю сказали ему:
– Море, – сказали мы, – давайте так: до перерыва учим иврит, после перерыва читаем Танах.
И опять он засветился на слово "море", и обрадовался, что Танах всё-таки будем читать, будем читать Танах! Этим он занимался в детстве, этим бы ему заниматься до старости: читать Книгу, да комментировать, ссылаясь на авторитеты, но жизнь выкинула его в мир, заставила окончить химический институт, работать технологом на заводе, чтобы на исходе дней вернуться к тому, с чего начал, от чего не уходить бы ему никогда.